Когда пала твердь на фундаменте шатком, Когда правда втоптана в землю порядком И прежде пылавшее пламя постыло, Тогда пробуждается третья сила. Она пробуждается там, где желали, Но там, где ее пробужденья не ждали, Едва лишь мерцавший светильник угас, И смотрит на мир бледной зеленью глаз. Страждущий знать да обрящет ответ: Третья сила не тьма и не свет, Не властно ни время над ней, ни пространство, Она постоянное непостоянство. Жар леденящий в крови ее бродит. Третья сила из мира уходит И снова приходит, покорна судьбе, Дабы затмить собой первые две. Долгая нас ожидает дорога. Люди явились. Их мало, их много. Каждый пришедший получит свое, Если родился под знаком ее, И нету той бездны, куда б не водила Своих верноподданных третья сила.
Вук Задунайский
Взрослые любят посмеиваться над детскими мечтами. Ну в самом деле, о чем может мечтать малолетний несмышленыш? Заполучить во-о-ооо-он то краснобокое яблоко. Надавать плюх белобрысому Аилу с соседней улицы — а чего он задается! Прогулять урок. И лучше — не один. Нет, вот лучше всего — проснуться и вдруг обнаружить, что ты уже вырос и учиться больше не нужно… да, вырасти поскорее мечтают все дети, разве может быть иначе? Вырасти, стать великим воином, найти большой-пребольшой волшебный меч, победить всех врагов и убить дракона! А еще лучше — стать глашатаем, его ведь все-все слушают! Или жонглером, который на ярмарке кидает в воздух факелы, а то и глотает их — проглотил факел, и никакой колбасы не захочется! А еще лучше стать магом, маги все знают, и их все уважают, их даже король уважает!
На самом деле об этом мечтают и взрослые — только никому не признаются.
Да, ну и о чем ты там мечтал, Рейф Эррам? Стать самым-распресамым великим магом? Премудрым, верно? Прославленным? Работой научной заниматься в столичной академии? А со временем, глядишь, и саму эту академию возглавить? Не за красивые глаза, разумеется, — за вклад в магические науки… мечтал, верно? Разлакомился? Расхлесталось честолюбие?
Ну так забудь. Ничего этого тебе не будет. Ни доклада на академической конференции. Ни работы в столичных лабораториях. Ни мантии мага-академика. Ни заслуженных регалий. Ни Королевского Совета, куда традиционно приглашают самых мудрых и знающих магов. Совсем ничего. А будет тебе от щедрот судьбы, Рейф Эррам, городок провинциальный. И сидеть тебе в нем безвылазно отныне и до веку. И жить тебе в нем чужой жизнью. Не о таком тебе мечталось, но другому не бывать…
А ведь как хорошо все начиналось! Эх, вот если бы знать загодя, что поджидает молодого честолюбивого мага по дороге в столицу! Знал бы заранее — так и…
Обогнул бы Меллу десятой дорогой?
Нет.
Пришпорил бы коня, чтобы оказаться в ней хоть на день, хоть на два раньше.
Потому что Рейф отлично знал, как выглядит город, попавший под Маятник, если в городе не случилось мага-защитника.
Знать о чужой беде, знать, что никто не поможет и никто не спасет, кроме тебя, — и проехать мимо? Знать, заранее знать — и объехать Меллу стороной, добраться до постоялого двора, спросить вина и ужин для усталого путника, заночевать, а наутро как ни в чем не бывало продолжить свой путь в столицу, где вот-вот начнется конференция магов? Прочитать на конференции свой доклад, раз уж так сладко было мечтать об успехах на поприще науки? Покорить столицу своими познаниями и талантом — и уже не возвращаться обратно мимо непоправимо мертвой Меллы, которую некому было спасти, потому что ты обогнул ее? Знать заранее — и миновать обреченный город?
И никогда больше не глядеться в зеркало — слишком уж мерзкая тварь посмотрит на тебя оттуда…
От соприкосновения с этой мыслью прежние мечты тускнели и выцветали — словно пестрый некогда наряд, вываренный прачкой в горячем щелоке: тряпка линялая, сколько ни приглядывайся, а узора уже не разобрать. И только память так некстати подсказывает: здесь раньше цветок распускался, а здесь и вовсе птица на ветке пела… Рейф еще не вполне понимал, что был бы наряд цел, а узоры — дело наживное, не успевал понять: слишком быстро переменилась его жизнь. Но что лучше наряд линялый, да чистый, чем цветастый, но грязный, понимал отлично. Однако так ли уж легко сразу позабыть недавнее яркое разноцветье и примириться с куда более скромной участью? Ну на что это похоже, скажите на милость?
На неправильную сказку, вот на что это похоже. На сказку о прекрасной падчерице, хлебнувшей горя от злой мачехи. И вот как раз когда у прекрасной падчерицы закрутился было головокружительный роман с не менее прекрасным принцем, ее выдают замуж за городского мельника, даже согласия для порядка не спросив. И ведь житье у мельника куда как лучше, чем у мачехи, и любит он красавицу, и сыта-одета будет, и мельник ей куда больше по нраву, по правде-то говоря, и, главное, она еще неделю назад и мечтать не смела, что мельник ее посватать вздумает… Но как же так — вместо принца вдруг мельник!
Представив себя прекрасной падчерицей, Рейф только фыркнул. Очень иногда полезно представить себе что-нибудь этакое… совсем уж несообразное. Такое, чтобы поневоле смешно сделалось. А когда становится смешно, ныть уже не очень-то сподручно.
Да и ныть-то смешно. Мог ли Рейф еще лет этак пятнадцать назад даже мечтать, что когда-нибудь у него будет свой дом, хорошее жалованье, нужная и уважаемая работа — и что его еще умолять станут все это принять? О чем тут плакать? С какого перепугу горевать и убиваться? Он ведь не прекрасная падчерица и не в сказке родился, ему никогда и ничего просто так, в подарок, не доставалось. Это в сказках появляется тетушка-фея и дарит несчастной падчерице волшебный наряд и чародейную карету, а у него тетушки-феи нет и не было… то есть тетушка как раз была, даже две тетушки — но вот назвать их феями…
…Жили-были в большом, но провинциальном городе три сестрички — чем не начало для сказки? И прозывали сестричек за глаза Киска, Крыска и Зайка. Метко прозывали, ничего не скажешь.
Киска нравом и повадками была не кошкой, а именно киской — балованной, капризной и глупой. И когда соседские кумушки поучали дочерей — мол, не умничай, мужчинам слишком умные женщины не по душе, — девицы неизменно спрашивали, отчего же тогда никто так и не присватался к Киске, раз мужчинам нравятся дурочки. Но представить себе мужчину, способного взять в жены Киску, не смог бы даже городской сумасшедший. Киску, впрочем, это мало волновало. Она слишком любила себя, чтобы хоть немного внимания уделить кому бы то ни было еще, даже поклоннику.
И уж тем более никто и никогда бы не женился на Крыске — неглупой, но тиранически властной крохоборке. Чертами лица и фигурой Крыска ничуть не уступала хорошенькой старшей сестре, но рядилась в такие заношенные обноски, что выглядела облезлой, как крысиный хвост. Впрочем, как раз у Крыски когда-то жених был — милый юноша, начитавшийся романтических книг и возмечтавший спасти Крыску от семейной тирании. Однако у жениха достало все же ума приглядеться к невесте и сообразить, что если Крыска и жертва, так только своего неисцелимо мерзкого нрава и скупости, зато любой, кто попадется ей в зубки, будет обглодан до костей. С перепугу юноша разорвал помолвку и женился на горничной своей матери — это было не менее романтично, но куда более разумно.
А Зайка… ну, она и есть зайка. Серенькая и перепуганная. Зайки, они все такие. Серенькие и пугливые. Кроткие и неприметные. Киска и Крыска были притчей во языцех — но о существовании Зайки город едва ли помнил толком. Любого встречного спроси, и он тебе расскажет, что собой представляют Киска в ее кокетливых платьях с оборками и Крыска в обносках, — но затруднится припомнить, как выглядит Зайка.
Однако из троих сестер именно Зайка все-таки вышла замуж. Злые языки поговаривали, что не столько вышла, сколько сбежала от сестричек ненаглядных. Зайки, они ведь очень быстро умеют бегать, если есть куда бежать. А от Киски с Крыской как не сбежать — поживи с ними в одном доме да под их властью, тебе любая хибара дворцом покажется, любое чучело — королевичем! Ну кому, кроме Зайки, такой супруг нужен? Не слишком молодой уже, сутуловатый, мешковатый, с залысинами на висках. Опять же всего богатства — крохотный обшарпанный домик да скудное жалованье. А большего жалованья школьному учителю магии и не полагается.
Как говорится, всякий споет, да не всякий — певец, каждый спляшет, да не каждый — танцор. О магии можно сказать то же самое. Зачатки способностей есть у всех — людей, совершенно не способных к магии, не больше, чем глухих или параличных от рождения. Но применить эти способности хоть как-то… да, основам магии учат в школе — как и пению, рисованию, куртуазному обхождению и прочей дребедени. Но на практике все сводится к бытовому умению пользоваться амулетами, талисманами и покупными заклятьями. Магов из школы выходит не больше, чем певцов или художников, а сильных магов — не больше, чем певцов, пригодных для Большой Королевской Оперы… вот и прикиньте, стоит ли овчинка выделки. Нет, надо оказаться сущим недотепой, стоящим на грани почти полной бездарности, круглым неудачником в избранном ремесле, чтобы не найти лучшего занятия, чем сделаться учителем магии в обычной городской школе! Неудачник и есть — да кто, кроме неудачника, средь бела дня в здравом уме на Зайку польстится? На засидевшуюся в девицах неказистую серенькую бесприданницу Зайку? Кому оно нужно, такое сокровище?
Примерно так судили и рядили городские сплетники. И ошибались.
Школьный преподаватель магии вовсе не был неудачником. Разве можно назвать неудачником того, кто с удовольствием занимается любимым делом, притом с незаурядным талантом? Да, магом он был очень и очень слабеньким — зато учителем прекрасным. А еще он был умным и хорошим человеком. Ученики в нем души не чаяли. И никто не умел так, как он, открывать и развивать скрытые дарования — не только в магии и не только у учеников. Кто, как не он, сумел бы разглядеть в Зайке неброскую красоту и тихую прелесть? Неприметный школьный учитель умел видеть и любить — любить так, как не снилось никакому прекрасному принцу. Да и зачем Зайке какой-то там принц, если ее любит самый настоящий волшебник — пусть даже его волшебство не имеет ничего общего с магией? Зайка отлично знает, что это за волшебство — она и сама такая же волшебница, — и волшебства этого никогда и ни на что не променяет!
В сказках влюбленные не только женятся, но и живут потом долго и счастливо. Зайка и учитель жили очень счастливо — но недолго. Они прожили вместе десять лет — а потом эпидемия просяной лихорадки унесла их обоих, и маленький Рейф остался сиротой.
Закон запрещает отдавать в приют сирот, у которых есть родственники, тем более состоятельные — а тетя Киска и тетя Крыска никак уж не бедствовали. Не потому Крыска отказывалась дать приданое младшей сестре, что в доме денег не было — водились в доме деньги, да только не для Заек беглых. Не для того Крыска себе во всем отказывает, чтобы Зайкам потакать! Хочешь замуж — скатертью дорога… и других скатертей тебе, сестрица, не видать… равно как платьев, утвари домашней и всего прочего. Зайка ушла под венец, в чем стояла. Вперед старших сестер замуж выскочила… а вдобавок еще и померла — вот и корми теперь ее отпрыска… ей хорошо, а сестрам что делать с дармоедом малолетним?
Эти сетования Крыски ни для кого не были тайной. Рейфа в городе жалели не только за сиротство, а и за то, что лучше бы ему в приют попасть, чем к Киске с Крыской на хлеба… но закон есть закон.
В тот самый день, когда бледный, отощавший после болезни, заплаканный Рейф оказался в доме у теток, Крыска рассчитала служанку.
Служанка, надо сказать, особо не горевала — ей не так и трудно найти место получше. Скорее уж похуже не сыскать — платят в обрез, лентяйкой честят на каждом шагу, а работать приходится за двоих. Довольна была и Крыска — девятилетний мальчишка станет исполнять ту же двойную работу даром, да не просто даром — пусть еще спасибо скажет за тот кусок хлеба, которым его десять раз на дню попрекнут!
Кусок хлеба, щедро приправленный попреками — единственным, на что тетушка Крыска была щедра, — не лез в горло, несмотря на постоянный голод. А есть хотелось постоянно — Рейф задался ростом не в мать и не в отца, а в какого-то там троюродного деда, не иначе; вверх тянулся быстро, как тополь, не успевая окончательно износить купленные по случаю у старьевщика одежки. Ну чем не сказка о злой мачехе и кроткой падчерице? Да тем, что не сказка, а жизнь. И молча терпел капризы Киски и попреки Крыски Рейф не из кротости, а из гордости. А гордости в тощем долговязом заморыше было много. От постоянного недоедания, недосыпания и усталости у Рейфа кружилась голова, иной раз ему случалось и потерять сознание. Рейф работал по дому до изнеможения, скрывал обмороки, сам латал продранные локти вечно куцых обносков — и не стыдился заплат, не опускал головы, не старался тихомолком прошмыгнуть мимо одноклассников. Он и вообще мало переменился в повадках, хотя жизнь оставила в его душе так мало от прежнего Рейфа, что он сам себя не узнавал, — но внешне Рейф никак этого не выказывал. Никак — за единственным исключением: он никогда, ничего и ни у кого больше не брал в подарок, даже будь подарок трижды желанным, даже будь это сущая мелочь. Никогда и ничего. Не принимал — и сам не дарил.
Школьные приятели не обижались. Что сам не дарит — так у него и нет ничего своего, а что подарков не принимает… ну, неловко же принимать, зная, что не сможешь отдарить. Нет, никаких обид, что вы — приятели его отлично понимали… или, по крайней мере, думали, что понимают.
На самом деле приятели едва ли могли бы понять, как переиначило Рейфа житье не то приемышем, не то и вовсе дармовым слугой в доме Киски и Крыски. Слишком уж тяжко ему дались попреки куском хлеба. Для него больше не существовало таких слов — «подарок», «даром», просто так»… какая уж там сказка — да явись к нему самая что ни на есть разволшебная фея с мешком подарков, Рейф просто не понял бы, чего она от него хочет! Что это за зверь такой диковинный — «подарок»? Что это такое «даром», «просто так»? Думаете, Рейф не знает, что это такое — «даром»? Отлично знает. Который уже год ест свой хлеб даром — и что в этом хорошего? Нет — никаких подарков, ничего задаром! Все — только заработанное, только заслуженное… и никак иначе!
А где его взять, это заработанное и заслуженное?
Ну да ведь Рейф — не кроткая сказочная падчерица. Это ей деваться некуда, кроме как замуж, а Рейф сам себе свою жизнь выстроит — не дармовую, не дареную, у него все для этого есть! Пусть отцовский домик и снесли, когда миновало моровое поветрие, — наследство Рейф получил, и богатое. Тягу к знаниям — от отца, стойкость — от матери. Разве мало?
Рейф любил и умел учиться — одного этого уже довольно. Вдобавок учение ему давалось. А если прибавить к этому несломленную стойкость да помножить все, вместе взятое, на бешеную гордость и желание вырваться из западни… способный, работящий, стойкий, гордый, целеустремленный — ох как часто именно из такого материала жажда власти кроит завоевателей и ниспровергателей по своему вкусу! Однако если судьба намеревалась создать из Рейфа нечто подобное, то ей не повезло: власти Рейф не желал никогда. По правде говоря, власть представлялась ему чем-то навроде тетушки Крыски. Нет, не власти хотела его израненная гордость, а воли. Чтобы никто никогда больше не попрекнул его дармовым житьем. Чтобы его уважали… а значит — чтобы его было за что уважать. Рейф уже почти забыл, что такое любовь, ведь любовь — это дар, а подарки не по его части. Но он очень хорошо понимал, что такое уважение — это такая штука, которая никогда не бывает дармовой, а только заработанной.
И Рейф честно зарабатывал и уважение, и будущую свою свободу.
Он учился с той настойчивой целеустремленностью, которую дети обычно приберегают для игр, — но меньше всего Рейфу доводилось играть: недоставало сил и времени. Однако возраст требует своего — и Рейф играл цифрами вместо мячей, мастерил выводы, как его сверстники — деревянные клинки, строил умозаключения, как запруду у ручья, нацеливал доводы, как стрелы из лука на городской ярмарке. Знание было его миром — желанным и манящим; миром, в котором нет капризной Киски и сквалыжной Крыски, миром, прочным, как фундамент городской ратуши, и ярким, как цветы на клумбе перед ней. Миром, где над ним никто не властен. Миром, куда он уходил, чтобы окрепнуть и набраться сил для повседневной жизни. Миром, который ничего и никому не дает даром.
Отличников обычно недолюбливают, даже если они охотно подсказывают и дают списать, — но к Рейфу одноклассники никогда не цеплялись, хотя он никогда не подсказывал и списать не давал. Зато он всегда был готов объяснить любому решение непонятной задачи или помочь разобраться с трудным текстом. Ну а учителя так и вовсе благоволили к не по летам старательному подростку. Они не могли не понимать, что стоит отличная учеба вечно голодному, усталому и невыспавшемуся Рейфу, задерганному капризами Киски и придирками Крыски, куда больших трудов, чем его более благополучным сверстникам. Любой из учителей, даже самый требовательный, был бы рад поставить ему в учебную нотату отметку выше заслуженной, случись в том надобность. Однако надобности такой не возникло ни разу: пусть учителя никогда и не придирались к Рейфу, зато он делал это сам. Он придирался к себе свирепо, безжалостно, не давая ни спуску, ни потачки. Знания — это будущая свобода. Рейф учился с тем же усердием, с которым пленный раб пилит свою цепь. Закон разрешает покинуть дом родителей или опекунов в четырнадцать лет, если ты можешь себя прокормить, — и Рейф не собирался оставаться у тетушек ни часа сверх этого срока.
В день своего четырнадцатилетия Рейф пришел к попечителю школы и попросил у него дозволения сдать экстерном экзамены за оставшиеся три года учебы — ведь без свидетельства об окончании школы его не примут ни в одно учебное заведение магической коллегии. Попечитель дозволил охотно: если кому и учиться магии, так это Рейфу Эрраму. Ну и что же, что годами не вышел, — зато талантом взял! Магический дар, еле тлевший в немолодом школьном учителе, жарким пламенем вспыхнул в его сыне. Держать мальчика в школе еще три года — просто преступление перед его талантом! Незачем ему всякую там географию с математикой зубрить и прочую древнюю литературу… тем более что он их уже и выучил… Мало ли что может приключиться с магическим дарованием, если нет возможности упражнять его, как должно? Еще погаснет, чего доброго. А что может приключиться с магом, чье дарование ослабело, как заплывшие жиром мускулы изленившегося борца? Да, а что может приключиться с теми, по чьей вине это стряслось? Нет уж, пусть юный Эррам сдает все экзамены за выпускные классы сейчас и отправляется в любой из университетов коллегии! Школа ему еще и рекомендации выдаст отличные.
Экзамены Рейф сдал блестяще. Дверь на свободу распахнулась.
Когда он объявил тетушкам о своем отъезде, произошел вполне ожидаемый переполох. Тетушка Киска испуганно мяукала о том, какие жуткие и несусветные тяготы ожидают мальчика в злом и гадком окружающем мире — нет, надо быть просто сумасшедшим, чтобы променять верный кусок хлеба и надежный кров на ремесло мага, пытаясь повторить судьбу отца-неудачника. Тетушка Крыска попросту объявила, что оплачивать из своего кармана фанаберии юного дармоеда не собирается. Юный дармоед вежливо попрощался с тетушками — и отправился в путь без гроша в кармане.
В столицу Рейф соваться и не пробовал. Безденежного мальчишку-побродяжку не то что в университет — в городские ворота не впустят. Ну так на столичном университете клином свет не сошелся — и в родной провинции не хуже найти можно. Такой, где на его возраст посмотрят сквозь пальцы, зато к хвалебным отзывам из школы отнесутся внимательно. Такой, где на основании этих отзывов его могут принять без всякой платы — ни в столице, ни в любой другой провинции Рейфу на это рассчитывать не приходилось. Только в родных краях — и только если он сдаст экзамены блестяще.
Рейф сдал экзамены блестяще. О плате за учение заботиться ему не приходилось. Однако тетрадками сыт не будешь, а из учебников себе дом не построишь — притом ведь и их надо на что-то покупать. Рейф устроился уборщиком на кафедре физической и коллоидной магии — плата была невелика, зато он получил в свое распоряжение каморку под лестницей, где хранились ведра и тряпки. Там он и обитал — а по ночам мыл и вощил полы, надраивая те самые аудитории, в которых утром восседал на лекциях с таким видом, словно это и не он чуть не до утра наводил блеск на половицы. А что тут такого? В доме тетушек Рейфу приходилось трудиться ничуть не меньше. Рейф мыл полы — и учился, учился, учился…
После первой же сессии Рейфа внесли в число стипендиатов. К началу второго курса он снимал уютную комнату в городе. Уже на третьем курсе его приняли лаборантом на ту самую кафедру физической и коллоидной магии, где он так недавно был поломойкой. К четвертому курсу он вел самостоятельную научную работу и на лекции являлся скорее порядка ради, нежели по необходимости. Соученики, поначалу видевшие в нем мальчишку, очень скоро зауважали его — и их уважение было Рейфу куда дороже, чем их же приятельство. Набивайся он к однокурсникам в приятели сам, и не видать бы ему ничего, кроме снисхождения, — но Рейф никогда не навязывался, всегда был готов помочь с учебой, не задирал нос и не подлизывался… отчего бы не водить приятельства с таким парнем? И когда декан предложил Рейфу после окончания университета остаться на кафедре младшим преподавателем, это не вызвало нередкого в подобных случаях всплеска враждебности. Напротив — кому и предложить должность при кафедре, как не Эрраму? Если кто и заслужил ее, так это он. А что молод до неприличия… так ведь талант возраста не разбирает.
Новые коллеги по кафедре все же встретили поначалу назначение Рейфа настороженно: ишь, из молодых да ранний — наверняка ведь рвется карьеру делать! Вот начнет подсиживать да по головам вперед лезть… но нет, Рейф не лез по головам и не подсиживал никого. У него и мысли такой не могло возникнуть. Подсидеть, оттолкнуть кого-то, пролезть вперед, взять плату, должность или известность предназначенную другому, взять не свое, незаработанное, а значит — и дармовое… для Рейфа это было не просто низостью, а чем-то невообразимым и вовсе. Приметив, что молодой маг не рвется к кормушке и работает на совесть, коллеги успокоились. Они посчитали Рейфа юношей хотя и талантливым, но лишенным честолюбия — и ошиблись. У Рейфа оно имелось в избытке, но не бросалось в глаза, потому что при всем своем бешеном честолюбии он был полностью лишен тщеславия. Внешняя, показная сторона успеха для него не значила ничего. Другие могли сколько угодно соблазняться дутой славой или легкими деньгами, уходить с кафедры на должности пустопорожние, зато блестящие, менять научную работу на синекуру. Они уходили. Рейф Эррам оставался.
Научная работа, диссертация, преподавание… молодой многообещающий мэтр все, за что брался, делал на совесть. Этого нельзя было не признавать. Талантливый, добросовестный, безупречно вежливый. Здание его жизни выстраивалось по кирпичику, медленно и постепенно — зато таким, как Рейф и хотел, как надумал… И его не беспокоил легкий холодок, задувающий в щели. Рейф не замечал этого холодка — потому что не помнил уже, что бывает иначе, что может быть иначе…
Но даже если бы и заметил… а на что ему, собственно, жаловаться? Не одни только коллеги — студенты и те уважали его безоговорочно. Не боялись, хотя никто к ним так не придирался, — а вот именно что уважали. Рейф никогда и никому не ставил высоких отметок «за красивые глаза» — но всегда был готов потратить сколько угодно времени на студента, пропустившего лекции по болезни или безденежью, и платы за этот труд не брал никогда. Он возился с любым, кто действительно хотел учиться, и умел объяснять не просто понятно, а захватывающе. Он всегда был справедлив и не прогибался ни перед властью, ни перед деньгами. Таких обычно недолюбливают, хоть и уважают, но любви Рейф не искал — а потому не ощущал в ней недостатка. С коллегами он ладил — несмотря на свое явное нежелание одалживаться, принимать что бы то ни было. Это очень мешает жить, создает репутацию брюзги, склочника и нелюдима, но Рейфу прощали то, что считали причудой. По общему мнению, не бывает гения без придури — а то же самое общее мнение давно уже определило мэтра Эррама в гении, хотел он того или нет. А Рейф, к слову сказать, не хотел — но его мнения никто не спрашивал.
И девушки, которые на него заглядывались, тоже не спрашивали. Ни его, ни маменек своих заботливых… хотя маменьки дочек одобряли. Ну чем не жених? Такой молодой — а уже доктор наук, со временем, глядишь, и ректором станет. И из себя видный, красивый. И особу свою не балует… Ну так мужчине и не положено, пусть балует жену, а уж она — его.
Но Рейф не собирался баловать жену, — потому что не собирался жениться, — а уж себя тем более. Не привык и не умел, да и не хотел. Баловство — это ведь тоже дармовщина. А Рейф даже улыбки чужой, им не заработанной, не принял бы — что уж говорить о чем-то более серьезном…
Только заработанное, только заслуженное…
Но разве он заслужил то, что с ним стряслось?
А разве такое и вообще можно заслужить?
Такое может только случиться.
Он ехал в столицу, чтобы прочесть доклад на конференции, — и был уверен, что после этого доклада если и вернется назад, то очень ненадолго. Он рассчитал и расчислил свою жизнь, как рассчитывал магические преобразования, как пропорции заклятий. Но Меллы, ожидающей гибели Меллы в его расчетах не было.
Война Разделенных Княжеств оставила по себе жуткую память. Полыхала она из края в край, и, когда стало недоставать людей, в ход пошла магия. Заклятьями со всех сторон швырялись без счета, и давно известными, и только что разработанными. Но если в сосуд лить, не глядя, что попало, никому не ведомо, что за варево получится и уцелеет ли сосуд. А если схлестнется вместе такое множество чар…
На иных полях сражений даже лишайники до сих пор не растут — а ведь больше полутора веков минуло! Иные города до сих пор стоят пустешеньки — вот как их люди покинули, так и не селится там никто. Мелле повезло больше… или меньше — это как посмотреть. Угодить под Маятник — едва ли такое уж везение.
Боевые заклятья самой разной природы сцеплялись друг с другом, полимеризовались, образовывали кристаллические структуры, вырождались, эмульгировались — словом, никто не знает, что они вытворяли и как именно видоизменялись. Никто не знает, как именно из этой чудовищной мешанины получились Маятники, и покуда неизвестно толком, что происходит внутри них. Неизвестно, почему Маятники не просто возвращаются — за что они и получили свое название, — а еще и возвращаются нерегулярно. Зато известно, что происходит в городе, куда вернулся Маятник. Там не выживает никто.
Люди умирают, убивают, сходят с ума и… нет, лучше даже не вспоминать списки погибших городов и сухие пояснения из учебника, не представлять себе картинки, после которых еще долго снятся кошмары! Не здесь, не сейчас, не в Мелле, которая вот-вот станет такой же картинкой из учебника, такой же строчкой в списке, если ее не защитить!
Меллу можно только защищать — из раза в раз, пока Маятник возвращается. Бежать из Меллы бесполезно. Это не спасет никого. Действие Маятника дотянется до ее жителей и уроженцев где угодно, подобно тому как чума следует за беглецами из зачумленного города. В лучшем случае беженцев просто убьют со страху, узнав, кого приютили ненароком, в худшем — убить не успеют. Обычно, впрочем, успевают — сам Маятник хоть и невидим, зато приближение его очень даже заметно. Даже когда малая частица Маятника следует за одиноким беженцем, заметить ее приближение можно — если знать его приметы.
В каждом из городов, куда приходит Маятник, есть должность, именуемая Щит Города. И занимают ее не всегда по доброй воле — потому что маг, ставший Щитом, должен превзойти себя, но не допускать Маятник к городу. Во что бы то ни стало, чего бы это ни стоило. И потому в таких городах очень редко селятся маги — не всякому охота в мирное время подвергать свою жизнь опасности, да еще и торчать в городе безвылазно — ведь никогда нельзя знать, скоро ли в очередной раз Маятник припожалует. Обычно Щитом становится маг из местных уроженцев — а остальные обходят злополучный город десятой дорогой. А чтобы жизнь сотен, а то и тысяч людей не зависела от одного-единственного мага, власти по разнарядке отправляют в такие города дежурного мага, дублера — сроком на два года. Случится что с Щитом перед приходом Маятника — и быть дежурному дублеру Щитом на всю оставшуюся жизнь. Минули твои два года без происшествий — считай, повезло.
Рейфу дико, ошеломляюще не повезло.
Маг-дублер, профессор Энстре, уехал на столичную конференцию — да-да, на ту самую, куда направлялся и Рейф. Он считал, что может себе эту отлучку позволить — ведь Щит Меллы, мэтр Ронтар Оллави, пребывал в полном здравии. Ну что может случиться с человеком пятидесяти с небольшим лет, который к тому же ведет невыносимо правильный образ жизни?
От падения с лестницы здоровый образ жизни не спасает, а шею себе может свернуть даже и маг. Мэтр Оллави погиб через три дня после отъезда профессора. Мэр тут же разослал по окрестным городкам поисковые отряды — вдруг хоть какого-нибудь мага удастся отыскать и уговорить задержаться до возвращения мэтра Энстре. И разумеется, он отрядил за профессором гонца — догнать! вернуть! Догнать-то гонец профессора догнал, а вернуть не получилось. Мэтр Энстре просто-напросто отказался возвращаться. Еще и изругал гонца, а с ним заодно и городские власти за себялюбивую дурость и трусость, которая препятствует светочу науки, хотя он имеет законное право и даже обязанность побывать на конференции. Еще и проклясть пригрозил. С тем гонец и вернулся двумя днями позже — в то самое утро, когда сигнальные артефакты-индикаторы на городской башне из прозрачных стали бледно-синими, указав тем самым на скорое приближение Маятника. А еще через три дня в обезумевшей от бесплодных поисков мага в окрестных городках Мелле появился Рейф. Он очень спешил, потому что опаздывал на конференцию…
Он опоздал навсегда.
Он погонял коня, зная, как мало у него времени — а времени было не просто мало, время закончилось. Оно остановилось здесь, в Мелле, оно прекратилось, и вместо него началось что-то совсем другое — но что именно, Рейф не понимал.
Не мог понять — потому что вместо заработанного получил непрошеное, и получил навсегда.
…Где-то в глубине дома чуть слышно скрипнула половица, и ее скрип разом прервал череду воспоминаний и горьких мыслей. Рейф вздохнул с облегчением: меньше всего ему хотелось предаваться пустопорожним раздумьям. Он вообще был не из породы любителей расчесывать болячки и растравлять раны: уж если в повседневной жизни и приключаются тяготы, их самих по себе с лихвой довольно, так и стоит ли мучить ими свое воображение? Стоит ли изо дня в день снова и снова переживать несбывшееся, терзать себя всевозможными «или» и «если», вновь и вновь дотрагиваться до лихорадочного «может быть» и воспаленного «хочу»? Стоит ли теребить прошлое, насильно воскрешая его? Ведь никому еще не принесла добра попытка поднять покойника из могилы. К чему поить кровью сердца свой вчерашний день, создавая монстра — незримого для остальных, но хищного и опасного, монстра, который не успокоится, пока не высосет жизнь из своего создателя досуха, до последней капли?
Есть люди, которые просто не могут, не умеют иначе. Рейф их всегда жалел, но несколько со стороны — как здоровый, отроду ничем не болевший человек жалеет больного или калеку: зная о его. страдании, но не понимая. На свой лад ему повезло: в бытность свою при тетушке Киске и тетушке Крыске он выматывался до полного изнеможения, и сил, чтобы еще и в мыслях своих потерзаться, ему попросту недоставало. А потом и вовсе сделалось не до терзаний. Силы появились — а вот времени не хватало. Если надо обдумать сложный хроматографический анализ многокомпонентного заклятья, раздумывать над своей горькой судьбиной и терзаться попросту некогда.
А сейчас нет у Рейфа ни сложных чар, ни многокомпонентных заклятий, у него и вообще ничего нет — и не будет, пока он не вступит в должность и не получит доступ к служебным бумагам покойного мэтра Ронтара Оллави: нет ничего глупее, чем заранее выращивать махровые развесистые гипотезы, не ознакомившись с предметом работы. Но мозг, привычный работать и тяготящийся бездельем, не желает знать никаких резонов — вот и размышляет о чем попало. 0 всплывает со дна души мутная тина — останки дня вчерашнего в обнимку с обломками надежд на будущее и обрывками опасений… а ну их совсем!
Чтобы покончить с дурацкими мыслями, требовалось вступить в должность и начать наконец работать — а чтобы вступить в должность, недоставало сущего пустяка. Если, конечно, жену можно назвать пустяком.
Рейф был холост.
Есть должности, на которые принимают только людей женатых. Пост Щита Города относился к их числу. И не по простому обыкновению, а по требованию закона. Будь он неладен.
Тех, кто принимал этот закон, понять можно. Мало ли для опытного сильного мага более соблазнительных занятий, чем быть Щитом? Да сколько угодно! Ухлопать свою жизнь, сиднем сидя на одном месте, не отлучаясь из города никогда и никуда: ни на ярмарку, ни на конференцию, ни давнего друга проведать… Щит Города может отлучиться разве что на похороны, причем собственные. А перспектива собственных похорон для Щита выглядит не такой уж и отдаленной. Опасное это дело — Маятник отводить. Не должность, а прямо-таки приговор судебный для преступника. Вот и попробуй найди на нее добровольца — ну или хотя бы того, кто не сбежит, распробовав, какова его служба на вкус. Вот и выходит по всему, что брать на эту службу надо женатых. Холостяжник — человек ненадежный, перекати-поле, ему удрать ничего не стоит… а вот женатому куда от семьи удирать? Весь он тут, и деваться некуда. И лучше, чтобы жена была из местных — тогда свой интерес у него будет, кровный. Себя не жалея, станет город собой заслонять — и не за страх, а за совесть.
Это как раз понять можно… Куда труднее понять, почему в законе прописано, что женат Шит должен быть всенепременно на дворянке или магичке, причем не вдовой ни в коем разе. И какая клепка заскочила в голове у того, кто это придумал?!
А главное — как выкручиваться городу, где едва нашелся единственный проезжий маг, и тот холостой, а Маятник вот-вот нагрянет?
Женить мага, разумеется, как же еще.
Можно подумать, для заезжих магов невесты благородного происхождения так рядами и выставлены, словно пирожные в лавке кондитера — выбирай, что душе нравится!
Магичек в Мелле, ясное дело, днем с огнем не сыскать. А дворянок незамужних — ровным счетом две. Шести и восьми с половиной лет. Возраст, когда закон не дозволяет даже формальную помолвку. Мэр Меллы, хитрец и умница, ради спасения города был готов снять закон с положенного ему места и сунуть его под себя — но не выкинуть его на свалку. Рейфа это удивляло — в таком положении не до соблюдения законности, когда...
...смерть над головой нависла, выбирать и носом крутить не приходится… но, в конце концов, городским властям виднее. Ох уж эти законы… вот так же точно закон в свое время обрек его на Киску и Крыску, хотя в любом приюте мальчишке жилось бы лучше! А сейчас закон обрекал не одного сироту, а целый город, и не на скверную жизнь, а на верную смерть. И потому Рейф выполнял покуда хотя бы подготовительную работу, чтобы времени даром не терять, а жители Меллы искали той порой в соседних городках хоть одну незамужнюю дворянку старше двенадцати лет — своих нет, так хоть проезжую. Повезло с магом — отчего бы и не с невестой для мага? Но, видно, крепко что-то разладилось в небесном делопроизводстве, и судьба не спешила предоставлять невесту для Рейфа.
Оставалось крайнее средство.
Развод.
Завтра в полдень те жители Меллы, кто был женат на дворянках, станут бросать жребий — кому из них разводиться. Кому выпадет, того и разведут, и на любовь семейную не посмотрят, и на детей… потому что детям этим тоже жить надо. Жить, а не погибать под Маятником. Тут же и разведут, а на следующее утро Рейфа обвенчают. Вот тебе жена, любезный, знакомься, а вот тебе должность и бумаги покойного мэтра Оллави в приданое…
Разумеется, терпеть подобное Рейф ни дня лишнего не собирался. Ему ведь нужно быть женатым для вступления в должность, и только. Как только с Маятником управится, тут же на развод и подаст. Минимальный срок от брака до развода по закону не меньше месяца, но если брак не был физически осуществлен, и того ждать не надо. С какой стати ему чужую жизнь заедать? Незнакомая пока еще женщина войдет в его судьбу меньше чем на полмесяца — и вернется домой. Это Рейф решил твердо. В конце концов, разводиться Щиту Города закон не запрещает. И на том спасибо.
Нет, о жене своей временной Рейф не думал — потому что решение уже было принято: не рушить чужую жизнь. Если кто-то ввел полоумный закон, а городские власти помешались на его исполнении, он этому безобразию потакать не намерен.
Зато прошлое цеплялось к нему неотвязно.
Тоже выискался предмет для размышлений… но чем прикажете себя занять в межвременье вынужденного ожидания? У себя на кафедре Рейф нашел бы уже с десяток занятий, поглотивших бы его целиком, — но здесь, в этом чужом ему доме, он чувствовал себя нежданным гостем, которого занесло с деловым визитом, когда хозяин дома отлучился, и теперь остается только ждать его. Все вокруг чужое, все не свое — не снимешь без спроса чужую книгу с полки, чтобы скрасить досуг, не станешь рыться в чужом столе… остается только ждать, пока хозяин соизволит вернуться. Ум томится подневольным ожиданием — сам не заметишь, как примешься перебирать в мыслях что ни попадя… а хозяина все нет и нет. И не будет — потому что твой это теперь дом, мэтр Эррам, тебе в нем и жить.
И дом твой, и камин, в котором горит огонь, твой, и обстановка в доме твоя, и слуги твои, и даже дверь, хлопнувшая только что — и кто это из слуг вдруг наладился прогуляться на ночь глядя? — даже и эта дверь твоя. Все это принадлежит тебе.
Принадлежит?..
Рейф не мог ощутить этот дом своим, невзирая на все усилия, а себя — хозяином этого дома. Он чувствовал себя гостем покойника. Если бы от Ронтара Оллави осталась хоть какая-то мелочь — будь то чашка недопитого травяного чаю, заштопанный непарный носок, завалившийся за кровать, или недокуренная трубка, Рейфу стало бы неизмеримо легче. Хоть что-то… что угодно, обозначающее прерванное присутствие. Но нет — от личных вещей мэтра Оллави в доме не осталось и пылинки. Меблированный дом, каких много… Рейф и сам снимал комнату со всей обстановкой, но она и была чужой, она не притворялась своей, и вдобавок он платил за нее. А этот дом — вроде бы и свой, а на самом деле чужой… чужой, незаслуженный, дареный… есть ли для Рейфа разница между подарком и ловушкой?
Нет ее, этой разницы.
Дареное. Чужое. Не свое.
Ловушка.
Немудрено, что ему только и думается о всяких несообразностях. Ведь он пойман. Он в ловушке. Вот сейчас дверь скрипнет, отворится, возникнет в проеме тощий неопрятный силуэт Крыски и скажет мэтру Эрраму полузабытым голосом: «Здравствуйте, я ваша тетя…»
Дверь скрипнула.
Звук этот так полно и точно совпал с мыслями Рейфа, что он на миг онемел — и молча смотрел, как отворяется дверь и в проеме ее возникает женский силуэт.
— Здравствуйте, — негромким, но сильным голосом произнесла женщина. — Я ваша теща.
Если Рейф и слыхивал в своей жизни хоть когда-нибудь что-то более безумное, то полностью об этом запамятовал.
Он невольно шагнул навстречу незнакомке.
Нет — на тетушку Крыску вечерняя гостья не походила ни в малейшей малости.
Очень светлые ее волосы, густые и длинные, были забраны вверх и уложены в аккуратную «раковину». Простое платье горожанки было хоть и небогатым, но отменно опрятным, и носила его незнакомка с таким изяществом, что оно казалось почти нарядным. С виду женщине было лет сорок или около того, и едва ли эти годы она провела в тепле и холе — не было в ее лице безмятежной уверенности в судьбе. А вот уверенность в том, что судьба еще не повод сдаваться, — была. Серо-голубые глаза гостьи смотрели прямо и спокойно. Нет, она ничем и ни в чем не была похожа на Крыску — вечно замызганную, прежде времени постаревшую, растрепанную слащаво-злобную Крыску.
На сумасшедшую она тоже не была похожа.
— Меня зовут Томален Эссили, — добавила женщина. — Госпожа Томален Эссили. Вдова, ошеломленно сообразил Рейф. Высокородная вдова. Девица знатного рода — а хоть бы и старая дева шестидесяти лет от роду! — звалась бы барышней Томален Эссили. Разведенная — сударыней Томален Эссили. Замужняя поименовала бы себя достойной Томален Эссили — а если уж госпожой, то не Томален, а, скажем, Редрам Эссили или же Керд Эссили — не только по фамилии, но и по имени мужа. А раз госпожа Эссили, да еще и при своем, а не мужнем имени — вдова.
И что? Это что-то меняет?
Бред какой-то, вот честное слово…
— Госпожа Эссили, — со всей возможной учтивостью произнес в ответ Рейф, — меня зовут Рейф Эррам — и насколько мне известно, я никогда не был женат.
— Это вам известно, — возразила госпожа Томален. — И мне, раз уж вы сейчас в этом признались. Но почему это должно быть известно мэру и городскому совету?
Бред продолжал оставаться бредом, безумный разговор становился с каждым словом не менее, а все более безумным — но теперь у этого безумия появился какой-то внутренний центр.
— Вы хотите сказать, что… — осторожно начал Рейф.
— …что Мелле нужен Щит, а вам — полномочия, — твердо сказала госпожа Эссили. — И ни у города, ни у вас нет времени прогибаться под закон. Если я поклянусь, что вы — муж моей дочери, а вы подтвердите, кому какое дело, действительно ли вы женаты?
О нет, госпожа Эссили не была сумасшедшей. А даже и была — то очень, очень здравомыслящей.
Не прошло и пяти минут, как оба они, Рейф и Томален сидели за чашечкой чая и деловито обсуждали предстоящее лжесвидетельство. Травяной чай был заварен впопыхах и подано к нему было всего-навсего несколько сухариков которые с натяжкой можно назвать сладкими, — но госпожу Эссили такие мелочи не волновали, а Рейфа и подавно.
Подлог? Ну и пусть подлог. Преступление? Но тогда и государственный чиновник, в голодный год взломавший топором двери казенного амбара, от которого потерян ключ, чтобы раздать зерно голодным, как того требуют закон, здравый смысл и милосердие, — тоже преступник.
Рейф не имел ничего против подобного преступления. Подлог так подлог — но госпожа Эссили предложила выход. И для Меллы, и для него. Куда более приемлемый, чем затея с разводом по жребию, и куда более скорый. Если Рейф уже женат, то и в должность он может вступить незамедлительно — а значит, выиграть два дня. Целых два лишних дня на подготовку!
— Как зовут вашу дочь? — спросил Рейф. Сказать «мою жену» он просто не смог, язык не повернулся.
— У меня нет дочери, — ровным голосом ответила Томален. — Линни умерла в семь лет.
Рейф опустил глаза.
— Но это было не в Мелле, — помолчав, добавила Томален. — Когда я еще писала письма родным, она была жива и здорова. Весь город знает, что у меня была дочь, — но никто не знает, что ее больше нет.
Рейф молча кивнул.
— Вам не придется венчаться с незнакомкой, — чуть глуховато сказала госпожа Эссили. — Не придется сломать или даже потревожить чью-то жизнь. Вам надо только дать слово, что вы женаты.
— Я пока не очень понимаю, как это сделать, — признался Рейф. — Я же говорил все время, что холост. Что тут можно придумать?
— Да придумать как раз нетрудно… — возразила Томален все тем же ровным глуховатым голосом. — Скажем, так… примерно год тому назад… или год с небольшим… мы с Линни проезжали через… как называется город, где вы живете?
— Эннайд, — машинально ответил Рейф.
— Через Эннайд, — кивнула Томален, поправляя выбившуюся из прически прядь. — Линни хворала, и нам пришлось задержаться на некоторое время. Вы случайно встретились и полюбили друг друга. С первого взгляда.
Рейф не очень себе представлял, как он может влюбиться, тем более с первого взгляда — до сих пор с ним ничего подобного не случалось, — но тоже кивнул. Не столько в знак согласия, сколько в знак того, что внимательно слушает.
— Вы попросили у меня руки Линни. А я вам отказала, — невозмутимо продолжила госпожа Эссили. — Гонор во мне дворянский взыграл.
Рейф поперхнулся чаем. Представить себе госпожу Томален Эссили с взыгравшим гонором было еще труднее, чем самого себя — влюбленным. То есть попросту невозможно.
— А может, и не гонор, — добавила раздумчиво Томален. — Может, практичность. Сама-то я небогата, вот и хотелось для дочки обеспеченной жизни. Чтобы хоть ей не нуждаться ни в чем. Так больше похоже на правду?
Что небогата, по платью видать. Сейчас, когда Рейф разглядел его получше, он мог только диву даваться, как госпожа Эссили ухитряется выглядеть в нем нарядно и изящно.
— Наверное, — сказал он. — Я не знаю. Вам виднее.
— В любом случае я вам отказала. И Линни решила бежать с вами и обвенчаться тайком. Обвенчаться вы успели… может, даже и поцеловаться успели, но тут нагрянула я. И увезла Линни. Вы пытались ее отстоять, но я сказала, что ваш брак недействителен.
— И я поверил? — скептически произнес Рейф.
— А я дала священнику взятку, и он подтвердил, — безмятежно заявила госпожа Эссили.
У Рейфа от изумления просто слов не нашлось.
— А так нередко делается, когда девушка выходит замуж против воли родителей, — пояснила Томален. — Если родители успевают, конечно. Священник подтверждает, что в спешке совершил обряд неправильно, так что венчание недействительно. А обвенчать повторно… ну кто ж ему даст. Родители-то имеют полное право девушку увезти, раз она не повенчана. И если брак фактически не состоялся, по закону через два года брак считается недействительным. Даже если венчание было настоящим. Девушке о таких тонкостях знать неоткуда… жениху обычно тоже. Так что обвести вокруг пальца двух влюбленных олухов, как правило, нетрудно.
О том, что незавершенный брак даже и без развода через два года аннулируется, Рейф знал — но глубоко сомневался, что сумел бы сообразить, что его обманывают, в подобной ситуации.
— Я увезла Линни, — продолжала между тем Томален. — Совсем увезла, в тот же день. А вы остались — в полной уверенности, что так и не были женаты. Но Линни вас не забыла. Она так тосковала по вам, что в конце концов расхворалась окончательно и слегла. На этом мое упрямство истощилось. Это в слезливых балладах жестокие родители предпочитают мертвую дочь не слишком желанному зятю. А в жизни… как не уступить, если твой ребенок умирает… на что угодно согласишься.
Она произнесла эти слова спокойно… так спокойно, что Рейф невольно сжал пальцы. Эта невысокая худощавая женщина знала, о чем говорит. И она согласилась бы на что угодно… только это не помогло…
— Линни была слишком больна, чтобы ехать, — сказала Томален, глядя прямо перед собой. — Мне пришлось оставить ее с родственниками покойного мужа и отправиться искать вас. И я вас нашла. Два года еще не миновали. Вы женаты. Вам только надо это подтвердить.
Рейф ответил не сразу. Он помолчал немного, пытаясь как-то осмыслить выдуманную историю своего несуществующего брака.
— Да подтвердить я могу… — растерянно промолвил он. — Вот только кто ж в это поверит? Это даже не слезливая баллада, это… это… госпожа Эссили, это невозможно, нам никто не поверит…
— Поверят, — со спокойной уверенностью произнесла Томален. — Шла бы речь о ком другом, нипочем бы не поверили, а обо мне — поверят. Еще и не в такое поверят. Я ведь и сама в свое время замуж выскочила убегом — и прямиком в слезливую балладу. Уверяю вас, все было очень романтично… в самом скверном смысле слова.
…Если Рейф пришел в Меллу из неправильной сказки, то госпожа Эссили явилась к нему из неправильной баллады. Герою правильной баллады полагается блистать всеми мыслимыми и немыслимыми достоинствами и отличаться редкостным благородством духа — что замечают, разумеется, все окрестные жители. За исключением — опять-таки разумеется — родственников его избранницы. Этим узколобым и мрачным созданиям отчего-то не хочется восхищаться и восторгаться — и уж тем более выдавать за него дочку. Само собой, они лишают любимое дитятко приданого, сажают под замок, травят возлюбленного злыми собаками и срочно подыскивают обожаемой дочери жениха — как можно более старого, мерзкого, злобного и по возможности бородавчатого. Прелестная дева отчего-то не желает ценить их заботу и сбегает с возлюбленным, расковыряв оконную решетку чем-нибудь совершенно неподходящим и спустившись из окна при посредстве собственных кос, обрывков нижней юбки или же просто на крыльях любви. Собаки в ответ на ее демарш впадают в ступор, так что девица беспрепятственно прыгает в объятия любимого, после чего влюбленные бегут венчаться в ближайший храм. Дальнейшее обычно зависит от воли менестреля и состояния завязок на кошельках почтеннейшей публики. Если публика готова раскошелиться уже на этой стадии, менестрель обычно позволяет парочке беспрепятственно обвенчаться и жить долго и счастливо где-нибудь подальше от этих монстров, ее родственничков. Если же публика попалась прижимистая, менестрель мстительно живописует погоню, учиненную монстрами, то бишь родственничками, плавно перетекающую в кровавую бойню, — и не останавливается, пока не перебьет всю родню девицы руками ее смертельно раненного возлюбленного. Не вполне понятно, каким образом умирающий оказывается в состоянии положить замертво такую уйму народу, — но это мелочи, на которые истинному вдохновению, разъяренному скупостью слушателей, глубоко наплевать. В финале баллады кровь льется рекой, трупы валяются с непринужденностью осенних яблок, нашпигованный клинками герой закатывает предсмертный монолог длиной с дорогу от границы до столицы, после чего деве, созерцающей выставку дорогих ее сердцу покойников, остается только повеситься — при посредстве собственных кос или обрывков нижней юбки, поскольку крылья любви для этой цели не годятся абсолютно. Публика жалобно сморкается и развязывает кошельки.
Нет — госпожа Томален Эссили пришла из неправильной баллады.
Хотя надо отдать должное Таэру Эссили — на роль героя слезливой баллады он годился отменно. Таэр был высок ростом, строен и хорош собой, он отлично танцевал и играл на флейте с прилежанием, сочинял недурные стихи и песни и пел их приятным баритоном — причем, что немаловажно, никогда не выдавал чужих стихов и песен за свои. Он прекрасно умел фехтовать, говорить небанальные комплименты и беззаботно смеяться. Правда, он не был ни безродным нищим, ни принцем инкогнито — зато он был ниалом, а разве можно желать большего от романтического возлюбленного?
Давно отгремевшая Война Разделенных Княжеств сытно кормила уже не первое поколение менестрелей, всегда готовых на радость публике сочетать узами роковой любви уроженцев враждебных друг другу княжеств Таммери и Ниале. Если хоть половина воспетых ими любовей случилась в действительности, оставалось только удивляться, как это еще на свете существуют таммеры и ниалы, а не сплошные потомки от смешанных союзов. Так или иначе, а Таэр был ниалом, и одно уже это не могло оставить равнодушной совсем еще молоденькую таммерскую девушку.
Урожденная Томален Арант была очарована до глубины души. И немудрено. Кто в шестнадцать лет не воображал себя героем или героиней баллады, кто не жил в воздушных замках? Юная Мален ступала по облакам, и до ее слуха не доносилось ни звука с обыденной земли, на которой, как ни бейся, не отыщешь ничего возвышенного и романтического. Упоенной грезами девочке было покуда невдомек, что романтического вокруг нее полным-полно, просто ищет она его не там. На то и романтика, чтобы уклоняться от расхожих о себе представлений и обитать совсем не там, где принято ее разыскивать. И реже всего она встречается в воздушных замках. В них куда вероятнее наткнуться на какое-нибудь чудовище, причем отнюдь не возвышенное.
Семейство Арант, к разочарованию любого менестреля, не состояло из монстров. Мален в семье действительно любили, и никому не пришло бы в голову подыскивать ей богатого, но злобного кривомордого старикашку в женихи. Да разве это партия для Мален? Красивой, веселой, обаятельной, образованной и изящной Мален? Не так и беден род Арант, чтобы дочерью торговать! И вообще — какие там женихи, пусть повеселится девочка. Мален еще слишком молода, чтобы думать о замужестве.
Но Мален думала о замужестве — именно потому, что была еще слишком молода.
Когда Томален назвала своего избранника, ее никто не лишал наследства и не сажал под замок. Отец вел себя разумно, мать — тактично, брат — сдержанно. Однако согласия на брак Мален от семьи не получила.
Отец напоминал, что Мален совсем, в сущности, Таэра не знает. Томален это казалось вздором — конечно, знает, причем как никто другой! Мать предлагала различные хитромудрые способы испытать возлюбленного. Способы были до умопомрачения изобретательными и романтичными, но ведь усомниться в любимом — это так низко. Брат подарил Мален восхитительное новое платье — просто мечта, а не платье, и вдобавок оно предназначено для незамужней девушки, а не для замужней женщины. Именно в этом платье Мален и сбежала из дома под венец. Не всякая героиня баллады могла похвастаться таким нарядом в ночь своего венчания!
Мален была горда и счастлива — но даже сквозь жаркое вдыхание любовного тумана пробивался смутный, почти неосознанный стыд. Обмануть близких людей, которые тебя любят и полностью тебе доверяют, — невелика заслуга. Мален уверяла себя — не без помощи Таэра, — что обман совершен, по сути, для их же блага, так что в нем нет ничего дурного. Ведь ее семья любит ее — разве нет? Конечно же любит — а значит, хочет, чтобы Мален была счастлива. А счастлива Мален может быть только с Таэром, это же так понятно и естественно. Вздумай Мален подчиниться родителям, и она будет несчастной до конца своих дней — а значит, сделает несчастными и своих близких, ведь они же будут горевать из-за нее да вдобавок будут считать себя виноватыми. А если она от горя и тоски сойдет в могилу? В балладах такое случается сплошь и рядом. И каково тогда придется ее семье? А ведь раскаиваться будет поздно, мертвых раскаяньем не воскресишь. Просто семья Мален пока этого всего не понимает… ну что же, значит, Мален должна взять бремя выбора на себя. Не только ради себя самой, ради них тоже. А вот когда они все увидят, как она счастлива, они поймут, что были не правы, и только порадуются ее счастью. И все будет хорошо. Все обязательно будет хорошо…
Нужно быть очень молодой и очень влюбленной, чтобы не просто поверить в такую чушь, когда она слетает с уст любимого легко и непринужденно, а еще и убедить себя, что это не его слова, а твои собственные мысли. Мален была очень влюблена — и все же убедить себя полностью ей не удавалось. Она успокаивала себя тем, что между ее родными и Таэром на самом деле не может быть никакой размолвки, все это сущее недоразумение, и, когда она вернется к ним рука об руку с супругом, оно развеется — ведь Таэра невозможно не любить! Они обязательно полюбят Таэра, как только узнают его получше! Ей казалось, что голос, нашептывающий ей эти утешения, — голос любви. Как он называется на самом деле, она поняла намного позже.
Разумеется, домой — ни одна, ни с мужем — Томален не вернулась. Таэр увез ее в Ниале прямо из-под венца. Ему нетрудно было убедить влюбленную дуреху в том, что именно так и следует поступить. Так принято во всех балладах… и к тому же родители успеют соскучиться по любимой дочери, так что, когда она появится, будут слишком рады, чтобы годиться на нее. Легко поверить в то, во что поверить хочется — даже если в глубине души понимаешь, что это дурно… а может, именно потому что понимаешь. Ложная гордость не велит признаться себе «я поступаю плохо» — поневоле схватишься за любое оправдание.
За эту ложную свою гордость, за себялюбивую наивность, за упрямую уверенность в том, что любовь оправдывает все, Томален Эссили заплатила сполна.
Первые несколько месяцев замужней жизни расплаты не предвещали. Сияние любви преображало привычный мир до неузнаваемости, все вокруг преисполнялось иным, глубинным смыслом — и балованная семнадцатилетняя девочка переносила тяготы неустроенного и не слишком-то богатого житья не просто терпеливо, а восторженно. Все было как в балладах. Всё было прекрасно. Все было… как-то немного не так. Или все же так? А как надо, как оно должно быть? В балладах об этом ничего не говорится. «Они жили долго и счастливо» — вот и весь сказ. А что делать, если даже в самые счастливые минуты делается вдруг страшно, так страшно, и от непонятности, неуместности этого страха ничуть не легче — только страшнее? Ведь если страшно — значит, что-то все-таки неправильно?
Ну конечно, неправильно. Потому что построено на обмане. Мален обманула своих близких, все дело в этом…
Во всех случайных, как ей тогда казалось, размолвках и неурядицах Томален винила в конечном итоге всегда себя. Для человека, который уже изрядно виноват перед кем-то, это вполне естественно. Сознание вины — подлинной, непридуманной — притягивает к себе любые вины без разбора, как магнит притягивает железные опилки. Таэру не пришлось особо усердствовать, обвиняя ее, если что-то не ладилось, — она и сама верила, что это ее и только ее вина. Она не замечала, что всякий раз оправдывает Таэра, — а когда все же начала замечать, винила себя и в этом: разве он дошел бы до таких крайностей, как двухчасовая ссора, если бы она ему во всем не потакала? Ей следовало хоть что-то предпринять. Что может предпринять наивная семнадцатилетняя девчонка, если муж лет на восемь ее старше и уж точно раз в восемь опытнее? Этого вопроса Томален себе не задавала.
Впрочем, размолвки тогда были редкими и пустячными. Да и есть ли на свете влюбленные, которые никогда не ссорились?
Предложение вернуться в Меллу и помириться с родными Томален восприняла с радостью. Она не заметила, что Таэр предложил вернуться в Меллу именно тогда, когда закончились деньги — в том числе и вырученные за ее чудесное платье. А если бы и заметила — разве это главное? Ведь она вернется домой, и ее родные увидят, что она была права, что она счастлива. Они больше не будут сердиться и огорчаться. Они тоже будут счастливы. И все наконец-то будет хорошо и правильно.
Ни родители, ни брат ее не винили и не корили. Не пытались говорить ей разные правильные слова, которых она бы все равно тогда не услышала. Запоздалые правильные слова, которые уже никому и ничему не могли помочь… да и раньше бы не помогли. Мален не видела, не могла увидеть ни ужаса матери, ни горя отца, ни бессильного отчаяния брата. Они-то как раз видели все — и ничего не могли исправить. Попытаться «открыть глаза» влюбленной дурехе и оттолкнуть ее от себя непоправимо, оставив во власти проходимца, — или же не пытаться и молча наблюдать, как она сама идет к собственной гибели? Бывают же такие житейские положения, когда выбор предоставляется разве что между чумой и холерой, и которое из двух зол ни выбери, оба хуже. Поводов, чтобы вмешаться и потребовать развода, не было. Образумить Мален было невозможно. Оставалось попытаться спасти то, что еще мыслимо спасти.
Когда Таэр — исподволь, издалека — завел разговор о приданом, оказалось, что оно только Мален и дожидается. Разве семья может отказать в чем-то любимой дочери? Есть у нее приданое, как не быть, и притом богатое. В виде капитала, вложенного в один из самых солидных ниальских торговых домов. Оформленного, разумеется, на Томален Эссили лично. Ренты с него — записанной опять-таки на Мален — более чем достаточно для обеспеченной жизни. А изъять его из дела можно единственно по запросу за подписями самой Томален и ее отца, и никак иначе, так что Мален может быть полностью спокойна — без ее согласия семья не может и притронуться к этим деньгам, что бы ни случилось. Мален и была полностью спокойна: она-то в отце не сомневалась, но Таэр был уверен, что за ее приданое придется побороться — как же хорошо, что теперь он видит, что опасался напрасно!
Сухости его ответного: «Да, конечно», — она тогда не поняла. Да и как ей было понять скрытую ярость авантюриста, который собирался заполучить приданое и под любым предлогом развестись с женой и вдруг обнаружил, что разгадан ее родителями и совершенно не властен над желанными деньгами!
Роль свою Таэр играл тщательно. Когда за год до рождения Линни он заговорил о возвращении в Ниале с женой, у родных Мален не было ни причин, ни поводов воспрепятствовать. Поводы появились уже в Ниале, и то не сразу. Первое время Таэр держал себя в руках. Зато когда понял, что жаловаться в своих письмах родителям Мален нипочем не станет, осмелел, и удержу ему просто не стало.
Любовь терпит многое — но все-таки не все. Любовь прощает непростимое, и прощает долго — но все-таки не до бесконечности. Любовь закрывает глаза на провинности, особенно если знает за собой вину, — но рано или поздно глаза откроются.
Родители были против ее брака с Таэром не потому, что он ниал, а потому что он сукин кот и мерзавец, — но Томален сопротивлялась этой истине руками и ногами. Себя и только себя она винила в загулах и изменах Таэра, в его попойках и карточной игре. Томален все еще любила — и еще надеялась на что-то. Отрезвление пришло мгновенно — когда Томален обнаружила в камине обгорелый клочок бумаги, на котором Таэр упражнялся в подделке подписей — ее отца и ее собственной.
Мир рухнул и раскололся пополам — многие ли сумеют быстро выбраться из-под обломков? Мален была не растеряна даже, а оглушена. Она не могла понять, что ей теперь делать. Любовь любовью, но… но это уже не шутки. Зачем Таэру понадобились их подписи? Нет, в Мелле ему нипочем не удалось бы выдать свою подделку, даже самую удачную, за подпись ее отца — любой в Мелле отлично знал, что господин Арант не подписывает платежных поручений или векселей, не сопроводив документ еще и подписью жены или сына: раз деньги семейные, то и тратить их должно не в одиночку. В Мелле по такой бумаге Таэр не получил бы ничего — кроме камеры в городской тюрьме. Но это в Мелле, а здесь, далеко от Меллы, где об этом обыкновении отца не знают — зато знают, что получатель предъявит две подписи, самой Мален и ее отца…
Более опасные способы распорядиться этими двумя подписями Мален по тогдашней ее наивности даже в голову не пришли. Но и того, что Таэр собирается обокрасть ее, уже хватало, чтобы прийти в смятение… а потом и начать действовать.
Однако времени собраться с мыслями и хоть что-то предпринять у нее уже не оставалось. Найденный ею обрывок бумаги был последним в череде других таких же, но запечатлевших менее удачные подделки. Этот клочок был последним — потому что Таэр успел набить руку… а значит, ему уже незачем было возвращаться домой. Мален его больше никогда не видела.
Таэр попросту исчез, и деньги исчезли вместе с ним. Зато появились кредиторы. Господин Эссили перед своим исчезновением успел наделать кучу громадных долгов и испарился, прихватив взятое в долг с собой, — но госпожа Эссили осталась. Будь она разведена с ним, будь она хотя бы вдовой… но вдовой она тогда еще не была.
Дом был продан за долги сразу же — но даже это не избавляло Томален от долговой тюрьмы. Написать родителям — и перевалить долг на них? А не слишком ли ты много на них уже взвалила, Томален Эссили? И не просто взвалила, а еще и не сумела сохранить полученное? Взвалить долги Таэра на семью — как раз когда брат собирается жениться? Тебе не откажут, Мален, за тебя заплатят, тебя откупят от тюрьмы — а только вправе ли ты об этом просить? И не в одних деньгах дело. Если в Мелле прознают, на что были потрачены эти деньги — а ведь прознают, — позор ляжет не на одну Томален-вертихвостку, а на всю ее родню. Мало того что дочь убегом замуж выскочила, так еще и за проходимца — наверняка с ним на пару мошенничала, да вот попалась… опозорить семью окончательно, ограбить родителей, поломать жизнь брата… но Линни, малышка Линни… Мален бралась за письма, рвала их и снова начинала писать. Она совершенно потеряла голову. Трудно сказать, что она бы решила в конце концов, если бы не бывший придворный ювелир, которого на старости лет потянуло в родные места. Ему Таэр задолжал больше всех. Ни житейский опыт, ни здравый смысл ювелиру не помогли — слишком недавно он вернулся, чтобы знать ту часть городских слухов, которая до последней минуты не достигает ушей порядочных людей. О попойках, загулах и мотовстве Таэра знали в городе немногие — и притом не те люди, кто мог бы рассказать о них заимодавцам: Таэр давно уже намеревался набрать денег в долг и исчезнуть, а чтобы кто-то развязал для тебя свой кошелек, волю себе давать следует только тайно и ни в коем разе не афишироваться. Это уже после исчезновения господина Эссили выяснилось толком, сколько всего этот обаятельный господин успел понатворить и сколько кому задолжал — в том числе и ювелиру.
Старик был практичен и добросердечен одновременно. Он хотел вернуть свои деньги, а не бессмысленно гноить в тюрьме несчастную женщину — такую же точно жертву обмана, как и он сам. У него хватило денег и влияния, чтобы склонить суд к неожиданному решению: не взыскивать долг с Томален Эссили, объявить в розыск для взыскания долга Таэра Эссили, а до тех пор, покуда он не сыщется, воспретить Томален покидать город. Мален понимала, что никакой она не залог возвращения Таэра — скорее уж наоборот, живая гарантия того, что он не вернется. Понимала она и то, что не ей спорить с решением суда — для нее оно оказалось сущим милосердием. А еще она понимала, что деваться и некуда. Без дома, без единого гроша, зато с ребенком на руках…
Когда старый ювелир предложил ей место экономки, она согласилась, не раздумывая.
О своей беде она родным так и не написала. Взамен она сочинила жизнерадостное письмо, полное беззаботной болтовни. Мален уверяла, что Таэр получил должность в городском магистрате, но далеко, где-то совсем уж на задворках Ниале, так что писать она теперь будет нечасто и разве что с оказией. Что и сейчас она пишет второпях, потому что уезжать надо немедленно и даже заехать домой попрощаться она уже не успевает. Что у нее все хорошо, просто лучше быть не может. Она бы и не такое выдумала — лишь бы ее семья не удивилась ее долгому отсутствию и не попыталась ее отыскать. И так Мален уже причинила им довольно горя… Старику ювелиру не очень и нужна была экономка — вести дом на широкую ногу он не собирался. Просто, вернувшись, он не застал в живых никого из друзей детства, а дальняя родня давно поразъехалась кто куда. Одиночество томило его, холодное, беспощадное, последнее, самое страшное и непоправимое — одиночество старости. Он принял в дом Томален с малышкой, потому что этот небольшой дом оказался слишком огромным и пустым для него одного и присутствие слуги и кухарки, старательно державшихся, как и положено, подальше от хозяйских глаз, не изгоняло одиночества, а лишь подчеркивало его. В городе, понятное дело, судачили все кому не лень — а уж языки почесать вдоволь никто не поленится. Одни говорили, что ювелира, охальника старого, на молоденьких потянуло, другие полагали, что он от большого ума желает держать жену должника под присмотром, чтобы и она не сбежала. Томален очень быстро поняла, что городские сплетники не правы. Она была нужна старику — не как залог, не как экономка и уж тем более не как предмет вожделения. Она могла бы и вовсе ничего не делать по дому — лишь бы она в этом доме была. Но Мален исполняла все на совесть. Именно в доме старого ювелира она научилась вести хозяйство и приглядывать за слугами — делать любую домашнюю работу своими руками она научилась раньше, Таэр вечно придирался к слугам, отказывая им от места, а потом и вовсе назвал привычку держать слуг барской… и ведь она согласилась с ним тогда, она дала себя убедить в том, что это недопустимое мотовство! Что ж, теперь полученные умения оказались нелишними. Она стряпала вместе с кухаркой, наводила чистоту и порядок вместе со слугой, она успевала решительно все, и малышка Линни была с ней рядом — а вечерами, уложив девочку спать, вела со старым ювелиром долгие беседы, подрубая новое платье для Линни или вывязывая чулок. Она уставала так, что, ложась спать, не видела снов — и это было благословением. О старике ювелире что и говорить — он не раз думал, что стоило и не таких денег лишиться, чтобы обрести утешение на старости лет.
К Линни старик привязался, как к родной внучке. Когда малышка заболела, ее лечили лучшие лекари в городе — вот только и они иной раз бывают бессильны. Когда девочка умерла, старый ювелир оплакивал ее вместе с Томален. Общее горе сроднило старика и Мален.
А спустя несколько лет пришли наконец вести о Таэре. Краденые деньги не пошли ему впрок. Они растаяли быстрее, чем кусок масла на горячей сковородке. Таэр менял города и имена, кружил головы молоденьким дурочкам и улепетывал с их драгоценностями, играл по-крупному, ударялся в загулы и в конце концов был убит на случайной дуэли. Ожидавшим его поимки кредиторам оставалось разве что руками развести, ибо плакали их денежки. Жена Таэра Эссили отвечала за его долги в той же мере, что и он, — до судебного решения. Вдова Таэра Эссили от его долгов была вдвойне свободна. Теперь Томален была вольна уехать куда глаза глядят. Но она и помыслить не могла бросить в одиночестве старика, который и раньше-то ходил с трудом, а сейчас ноги отнялись у него почти полностью. Старика, который спас ее от долговой тюрьмы. Который вместе с ней пережил утрату Линни…
Когда-то юная, себялюбиво влюбленная глупышка Мален Арант бросила семью, предав доверие близких. Томален Эссили повторять ее предательство и бросать одинокого старика не собиралась.
Она осталась с ним до последней минуты.
Немалая часть состояния ювелира отошла его дальним родственникам, которые разом стали ближними, едва он закрыл глаза, — настолько ближними, чтобы попытаться отсудить то, что старик завещал своей экономке. Суд в иске им отказал. Напротив, внезапным жертвам скоропостижной родственной любви дали понять, что, если они и впредь станут уверять, будто ювелир был не в своем уме, когда писал завещание, останутся вообще ни с чем. Наследство отойдет короне, как выморочное имущество, — не такая уж они и близкая родня, чтобы считаться наследниками первой очереди, кото
вселенское управление волшебной энергетикой
Мама умерла девятнадцать лет назад. Отец пережил ее всего на три дня. И Ри умер вместе с ними… умер, а теперь приснился Рейфу… Мамы больше нет, и отца нет, и Ри нет, и дома, полного любви и уюта, нет, и аромата горячих булочек.
Но аромат был. Он не приснился. Он заполнял собой дом так властно и радостно, словно никогда не исчезал из жизни Рейфа. А еще в доме уютно пахло воском для мебели. Из открытого окна лилось в комнату благоухание поздней сирени. Но ведь эти запахи были тут и вчера — разве нет? Мебель начищали и раньше, и сирень не могла вырасти под окном за одну ночь. Так почему же Рейф не замечал их раньше?
Рейф откинул одеяло, встал и прошел к окну так медленно, словно пол под его босыми ногами в любой момент мог превратиться во что-то другое, превратиться во что угодно, и надо идти по нему очень-очень осторожно.
Это все горячие булочки…
Внизу звенели ложками и чашками, накрывая на стол, оживленно разговаривали…
— Баловство это, госпожа Эссили, вот что я вам скажу. Баловство. На завтрак полагается есть овсянку.
— Кому полагается? — Голос Томален Эссили был веселым и заинтересованным.
— Да всем и полагается, — солидно отвечала ей кухарка. — И детям малым. И больным. И здоровым. И нам с вами. И господам магам. Самая здоровая еда.
— Правда? Ну давай тогда так — ты кушай овсянку на здоровье, а господину Эрраму отдай булочки.
Кухарка буркнула что-то неразборчивое. Перспектива кушать на здоровье овсянку, когда от кухни исходит умопомрачительный аромат горячих булочек, явно не казалась ей чем-то привлекательным.
— Нирин, — засмеялась Томален, — ну неужели тебе самой не скучно изо дня в день готовить по утрам эту склизкую пакость?
— Ну, скучно, — вздохнула кухарка, признаваясь в недопустимой слабости. — Но все равно ведь баловство…
Рейф беззвучно засмеялся и отошел от окна. Может, это комок в горле мешает ему засмеяться вслух? А может, и нет…
Ему было весело. Весело и больно. Больно оттого, что весело. Больно той резкой, ни на что другое не похожей болью, которая пульсирует в обмороженных пальцах, когда они оказываются вновь в тепле.
Лицо Рейф умывал всегда ледяной водой, чтобы отогнать ненадежнее остатки сна. Он и сегодня не изменил этой привычке. Все еще смеясь, он зачерпнул ледяной воды… но как быть, если вода холодная, а слезы горячие, такие горячие, что их тепло струится по щекам даже сквозь ее холод?
В доме пахло воском, сиренью и горячими булочками.
Булочки оказались именно такие, какие любил малыш Ри, — пышные, посыпанные розовым сахаром. И как Томален угадала? Рейф не посмел бы спросить. И еще меньше он бы осмелился спросить, как она все успела. Она и Нирин. Это какое-то особенное женское волшебство — ничего не имеющее общего с магией. Ри по малолетству не считал его чем-то особенным — ведь оно присутствовало в его жизни всегда, как воздух. Рейф был изъят от него настолько, что почти забыл о его существовании. А сейчас оно вновь вошло в его жизнь, вошло не спрашивая — как, не спрашивая, вошла в его жизнь вся Мелла… Мелла, полная ароматом булочек и благоуханием сирени, шлепками мокрых листьев по оконному стеклу, звоном дальней колокольни, утренними криками уличных разносчиков, тележным скрипом и сонным переругиванием возчиков, торопливыми шагами и смехом… Мелла, принявшая его, ждал он того или нет, хотел или нет. Мелла. Нечаянная и нежданная.
Мелла.
Его дом.
Внезапный, как любовь.
Дом, которому он нужен.
Для того, чтобы этот дом был жив. Для того, чтобы снова стал таким, каким видится сейчас Рейфу.
Мэтр Эррам всегда отличался тем, что не принимал ни кажущееся, ни желаемое за действительное — качество, наинужнейшее для экспериментатора. Не обманывался он и сейчас. Мелла виделась ему ласковой и уютной… но случайному проезжему с первого взгляда может показаться благостным и город в прифронтовой полосе. Еще не затронутый войной — но уже ожидающий ее приближения.
Мелла ждала — и знала, чего она ждет.
Наверное, в самый первый раз Мелла ожидала Маятника с куда большим ужасом — но с тех пор не одно десятилетие миновало. Живут же люди там, где землетрясения случаются через две недели на третью, а иной раз взбесившаяся земля и вовсе пытается стряхнуть с себя дома вместе с обитателями, — живут и ведь с ума от этого не сходят. Приноровились как-то. Мелла тоже приноровилась — никто не заламывал рук, не терял голову в панике. И все же… все же ожидание могло остаться незамеченным только для случайного мимоезжего гостя. Оно сказывалось в мелочах — в напряженных улыбках, в коротких беспричинных вспышках раздражения — или, напротив, в избыточной вежливости. Люди занимались своими повседневными делами, вели обычную жизнь. Мелла была сердечной и радушной… а под ней, словно подземные воды, струилось ожидание — тем более жуткое, что никто ничего не мог сделать. Можно было только ждать. Возможно, человек менее наблюдательный продолжал бы обманываться — но не Рейф. Слишком уж хорошо он помнил, какие глаза были у мэра, когда тот обратился за помощью к Рейфу Эрраму. К тому, кто сможет отвести от города Маятник — и темная вода ожидания снова уйдет вглубь, и Мелла снова станет Меллой, улыбки — улыбками, неспешность — неспешностью. И город перестанет напоминать маску самого себя, надетую на ожидание.
Памятуя о том, что каждая минута на счету, а время не ждет, Рейф постарался было покончить с завтраком поскорее — но это было выше его сил. Только вместе со своей названной тещей отдав должное свежайшим булочкам и исходящему паром горячему травяному взвару, он смог подняться из-за стола. Завтрак затянулся… но ведь не может же он, да еще в компании почтенной женщины, бежать в ратушу бегом, как мальчишка в школу?
— Не спеши, — засмеялась госпожа Эссили при виде его растерянного лица. — Мэр тоже человек. Дай ему не только прийти в ратушу, но и проснуться толком. Мы еще никуда не опоздали.
А может ли госпожа Эссили и вообще куда-нибудь опоздать? Наверное, в юности могла… да какое там наверное — наверняка! А вот нынешняя Томален — навряд ли.
Принято считать, что женщины повсюду опаздывают, что они собираются часами и прихорашиваются до последней минуты, но к госпоже Эссили это правило явно не относилось. Она уже была одета и причесана для выхода; красивое добротное платье спокойного покроя — не то, в котором она явилась к Рейфу вчера, — сидело на ней со своеобычным неброским изяществом. Вот и говори после этого, что женщины — копуши…
Но, может быть, госпожа Томален Эссили — необыкновенная женщина?
А почему, собственно, «может быть»?..
Рейфу их затея казалась верхом безрассудства — ну кто может поверить в такую откровенную несуразицу! Однако отказаться от попытки означало лишить себя шанса… нет, не себя — Меллу. Город должен быть сохранен — во что бы то ни стало. И если для этого нужно с уверенным видом нести чепуху — значит, Рейф будет нести чепуху. Если для этого нужно поддакивать вранью, Рейф будет поддакивать вранью. И если для этого нужно выглядеть бесхарактерным идиотом, не способным выяснить точно, женат он или нет, Рейф будет выглядеть именно таким идиотом. А госпожа Томален — кающейся мегерой и вдобавок дурехой. За жизнь города — ничтожная цена. Вот только поверят ли магу, когда он начнет уверять, что на него из ничего вдруг свалилась теща? Никакая магия тещами не обеспечивает. И никакая магия не заставит женщину ни с того ни с сего назваться тещей. Но проще поверить в неведомую магию, чем в такую чушь…
Рейф беспокоился напрасно. Длинное лошадиное лицо мэра так и просияло радостью, когда они с Томален изложили свою выдумку — Рейф чуть запинаясь, госпожа Эссили — куда более складно. Все-таки Рейфу ложь давалась с трудом. Замкнутый не столько по натуре своей, сколько по долголетней привычке, молчать он умел очень хорошо, а вот врать — плохо. Хуже, чем даже Томален, которая лгать явно не любила — но все-таки умела. Однако неумение врать сослужило Рейфу хорошую службу. Все его заминки, недоговорки и даже румянец стыда на щеках сделали представление окончательно естественным: а кому бы на месте Рейфа, будь эта дикая история правдой, не было стыдно! Изнемогающий от неловкости Рейф был донельзя убедителен.
Вымышленная второпях история, по мнению Рейфа, изобиловала прорехами — но мэр их не заметил. Законник до мозга костей, он нипочем не совершил бы ничего противоправного. Однако он был не только законником, но и просто умным человеком и любил свой город. Госпожа Эссили и мэтр Эррам предлагали ему вполне законный выход. Да и как не поверить, если артефакт-индикатор на Смотровой башне уже не просто весь насквозь синий — его уже в лиловый повело, алые нити в нем все отчетливее… тут не только в остолопа-мага и спохватившуюся тещу, тут в круглые квадраты и в соленый сахар поверишь с отчаяния!
А главное — как не поверить госпоже Томален Эссили, как не поверить Мален Арант! Мэр ведь ее и в самом деле узнал. Не сразу, конечно, — годы все-таки меняют человека. Много ли осталось во вдове Эссили от юной и прелестной барышни Арант? Может, не так и много — но достаточно, чтобы мэр узнал эту давно канувшую в прошлое девочку во вдове, как только та назвала себя. Он так и ахнул — и поверил в ее выдумку. Поверил незамедлительно. Хоть Аранты и старались скрыть семейную беду, но в городе все равно знали, что Мален выскочила за сущего проходимца. Трудно ли поверить, что дочка Томален удалась в мать и тоже возжаждала романтики — а сама Томален с перепугу попыталась избавить ее от повторения своей судьбы, даже не приглядевшись толком к жениху?
Совсем даже нетрудно…
Возможно, для вступления Щита Города в должность и существует какая-то церемония, но сейчас на нее не было времени. Каждая лишняя минута, отданная экивокам и расшаркиваниям, была бы отнята у Рейфа — а ведь это только кажется, что минут много и тратить их можно щедро и беспечно: если окажется, что для спасения города не хватило единственной минуты, бездумно потраченной на ерунду, что ты ответишь перед смертью своей совести? Нет, мэр и мгновения лишнего не стал терять впустую. Едва только из слов Рейфа и Томален воспоследовало, что мэтр Эррам неведомо для себя, оказывается, все-таки женат, как мэр, даже не дослушав их полностью, принялся рыться в ящиках своего массивного, как старинная галера, стола. Он отыскал в недрах этого чудовищного сооружения небольшую шкатулку с казенной печатью, с хрустом сломал печать, открыл шкатулку и достал оттуда невзрачный розовато-серый камень на шнурке. Это был магический ключ к зачарованному ящику с бумагами покойного Оллави. Без него никакое искусство взломщика и никакая на свете магия не могли бы открыть ящик — разве только уничтожить.
Рейф нагнул голову, и мэр надел ему на шею ключ-талисман, принадлежащий теперь магу по праву как Щиту Меллы.
— Удачи вам, мэтр Эррам, — только и сказал мэр.
Вот и вся церемония.
А нужна ли какая-то другая?
— Просто поверить не могу… — покачал головой Рейф, когда они с новоявленной тещей вышли из ратуши. — Все получилось.
Народу на улицах по раннему времени было немного. Недавняя ночная прохлада почти уже не ощущалась. Утро выдалось теплым, день обещал быть жарким.
— И дальше все получится, — ободряюще улыбнулась ему Томален.
— А вот это мне совсем уж трудно представить, — ответил Рейф. — Не могу же я всю жизнь прожить раздельно с женой — рано или поздно ее придется предъявить. И что мы тогда скажем?
— А тогда ты как женился, так и овдовеешь, — ровным голосом сказала Томален.
Слишком ровным.
Рейф, ну кто же тебя за язык тянул!
Это же как надо было одичать за годы полудобровольного одиночества, чтобы не понимать самых простых вещей! Ну кем надо быть, чтобы не понять, как бы хотелось Томален Эссили, чтобы ты и в самом деле был ее зятем — потому что Линни, ее Линни тогда была бы жива? Линни, которая так и не успела вырасти… Рейфу на миг показалось, что рядом с ними третьей идет несбывшаяся девушка, выдуманная его любовь, которой не было…
— А если найдешь себе девушку по сердцу, я назову ее своей приемной дочерью — и скажу, что о приемной я и говорила, а не о родной… имени Линни я мэру сейчас не называла, — помолчав, добавила Томален.
Она и в самом деле ни разу не назвала Линни по имени, вспомнил Рейф. Все время говорила «моя дочь» — но имени не называла. И Рейф не называл. Язык не повернулся.
Впрочем, а время ли сейчас думать о дальнейшей судьбе их выдумки на благо Меллы или их собственной участи? Сначала надо заняться участью самой Меллы, а уж потом думать, как им дальше выпутываться…
…Именно о ней и думал Рейф, подымаясь в кабинет покойного мэтра Оллави — свой, свой кабинет! — чтобы приступить к работе. Только бумаг предшественника ему недоставало, чтобы приняться за дело. Все, что он только мог подготовить заранее, он уже подготовил. Рабочий набор инструментов — тот, без которого ни один маг не уезжает из дома и на день, — давно был расчехлен, проверен и перепроверен, сколько-нибудь сомнительные по сроку годности чары обновлены. Оставалось пустить его в ход по назначению.
И все же, когда Томален принесла названому зятю горячий травяной взвар в кабинет, Рейф не работал.
Он сидел за столом недвижно, и на лице его было выражение такого запредельного ужаса, какого Томален в жизни своей не видела. Она едва не выронила чашку — а Рейф даже не шелохнулся.
— Рейф… — негромко окликнула его Томален, — что случилось?
Рейф повернулся к ней — словно бы разом постаревший, опустошенный.
— Все очень плохо, — произнес он.
Все было не просто очень плохо, все было хуже некуда.
Как оно и случается иной раз, когда правая рука не знает, что творит левая — а главное зачем. Рейф тоже ничего не знал — пока не прочитал бумаги Оллави.
Щит Меллы и в самом деле должен был непременно быть женат или, на самый крайний случай, вдов — но не из юридических соображений, а из магических. Иначе ему попросту не хватит сил управиться с Маятником, будь он хоть самым могучим магом на свете.
Томален Эссили тихо, почти беззвучно ахнула.
— Значит, мы погубили Меллу? Если бы тебя женили…
Рейф тяжело покачал головой.
— Нет. Хотя бы этого на нашей совести нет. Женитьба на разведенной в магическом отношении бессмысленна. Все равно что на вдове. Если бы кого-нибудь развели, чтобы меня женить, это была бы просто бесполезная жестокость. Наша выдумка… она не погубила Меллу. Но и не спасла.
Томален не сводила с него потемневших глаз, и Рейф понял, что придется объяснить все куда более подробно — иначе госпожа Эссили себя попросту загрызет.
— С точки зрения закона муж и жена — единое целое, — хмуро произнес он. — С точки зрения магии — тоже. По этому вопросу закон с магией согласны. А вот по поводу дальнейшего — нет. Закон считает, что разведенная женщина разрывает это единство, а вдова остается частью его, хотя и свободной от обязательств покойного мужа.
Томален молча кивнула — ей это правило было знакомо, как мало кому другому. Именно оно и освободило ее от долгов Таэра.
— Поэтому, если должность требует женитьбы, на разведенной жениться можно, а на вдове нельзя. Ну так это закон считает… а магия говорит совсем другое. На самом деле маг, пока он холост… — Рейф примолк, подыскивая слово, которое будет понятным госпоже Эссили, — он… незавершен. Каким бы сильным он ни был. Он не целен. Но ни вдова, ни разведенная женщина сделать его цельным уже не могут. Они это сделали единожды — и второй раз это невозможно.
— Они уже сделали цельным кого-то другого… — медленно произнесла Томален.
Рейф кивнул: госпожа Эссили поняла его правильно.
— Моя женитьба на разведенной не помогла бы ничему. И ведь не случайно требовалась женитьба на дворянке или магичке! Сила крови старинного рода или сила магии — какая, в сущности, разница… и то и другое завершает мага полноценно. Любой иной брак оставил бы его магию… перекошенной, если можно так сказать. Такая вот кривобокая цельность.
Он вздохнул.
— И ведь похоже, что мэр если и не знал, что жениться мне надо не просто ради буквы закона, а ради магии, то догадывался уж точно. Чтобы такой человек, как он, — и не догадался! Наверняка догадывался, потому и настаивал — а я еще, дурак такой, удивлялся! Вот только в магии он никак уж не дока, потому и жребий решил метать, кому разводиться… если бы не эта затея, может, я бы и сообразил, что не в законе, а в магии дело. Ну а если на разведенной жениться можно — стало быть, магия здесь ни при чем… тут я и промахнулся…
Рейф умолк. Молчала и Томален. Только с улицы доносился приглушенный шум, да тощая оса, невесть откуда залетевшая в кабинет, зудела сердито и настырно.
— А теперь нам надо хоть наизнанку вывернуться, но придумать, как все-таки остановить Маятник, — угрюмо сказал Рейф. — Возможно, невозможно… как угодно — остановить. Теперь отступать некуда и другого мага взять неоткуда. — Ну, не совсем… — произнесла госпожа Эссили. — Нирин мне говорила сегодня… этот профессор, который уехал… Энстре, верно?., так вот, при нем помощник был из студентов. Сам он уехал, а помощника своего оставил. Первым делом к нему кинулись, раз мага в городе не случилось, хоть он и студент только. Парень готов был в лепешку расшибиться, но вот знаний у него маловато. Хотел заранее подготовительную работу начать — для себя ли, для другого мага, уж тут как получится — ну и надорвался. Еле в себя пришел. Толку от него мало, конечно, — а все-таки… какая ни есть, а все же помощь…
— Да какая помощь от студента, вдобавок еще и надорвавшегося… — вздохнул Рейф. — Хотя в нашем положении, как говорится, и муравей — грузчик, и улитка — гонец. Это же надо было профессору додуматься до такого — бросить город на авось и оставить взамен себя недоучку! Вот честное слово, попадись мне этот профессор Энстре… стоп! Энстре… — Рейф вдруг замер. — Энстре… ну как же я раньше не вспомнил!
Рейф был несправедлив к себе: раньше он не вспомнил, кто такой профессор Энстре, потому что надобности в том не возникало.
— Я был не прав, — медленно произнес Рейф. — Студент нам очень даже может помочь…
Профессор Энстре был одним из ведущих специалистов в области каталитической магии. И представить себе, что незнакомый еще Рейфу студент ухитрился за время своей работы совсем никаких познаний от профессора не перенять, Рейф не мог. Для того чтобы останавливать Маятник, этих познаний недоставало — а вот чтобы усилить возможности другого мага, их может и хватить.
Звали студента Кэри Орсит, и был он явным ниалом, как о том и свидетельствовало его имя, причем чистокровным. Фамилию Орсит мог носить с равным успехом и таммер, ниальское имя могло быть дано в честь друга… да, все это так — но лицо юноши могло принадлежать только ниалу. Легкая золотистая смуглость — потомки от смешанных браков, как ни странно, намного смуглее, — такая заметная среди куда более светлокожих таммеров, тонкое изящное переносье, высокие скулы, узкие брови вразлет, тяжелые черные волосы до плеч… длина волос была единственной уступкой таммерским обычаям, во всем остальном до мельчайшей своей черточки юноша был ниалом. У таммеров женщины носят косы, а мужчины подравнивают волосы намного короче — у ниалов, наоборот, мужчины отпускают длинные волосы, а женщины щеголяют разлетающимися локонами до плеч. Кэри Орсит был не только одет, но и подстрижен на таммерский манер, недаром же он больше года в Мелле прожил, но во всем остальном он был и остался ниалом.
Тут было над чем задуматься…
Да — Война Разделенных Княжеств давно миновала, княжества Таммери и Ниале давно уже снова стали частью единого королевства, уже и смешанные браки между таммерами и ниалами не в диковинку… ну — почти не в диковинку… но память о прежней вражде — как промоина под фундаментом: незаметная снаружи, она таится и ждет осенних дождей, чтобы обрушить дом. Это покуда солнышко светит и на небе ни облачка, все хорошо — но едва хлынут дожди, беда не промедлит явиться. Мелла — таммерский город, хоть и не одни таммеры в нем живут. Мыслимо ли таммерам обратиться за помощью к ниалу, когда на них надвигается порождение войны с Ниале? Нередко в такие минуты старинная вражда воскресает на ровном месте там, где о ней и думать забыли… и все-таки Мелла позвала Кэри на помощь. А он помочь не сумел. Знаний не хватило или сил… какая разница. Хороший все-таки город Мелла, что ни говори — неудачу Орсита не приписали мифическому ниальскому заговору, а ведь как часто озверевшие от отчаяния люди еще и не такое вытворяют. Кэри оплошал — но Мелла не подозревает его и не держит на него зла, и парнишке вслед не плюют, когда он выходит в лавочку прикупить съестного…
Впрочем, какой уж спрос со студента… нет — в том-то и дело, что даже не студента, а…
— Но, мэтр… — несколько растерянно произнес Кэри когда Рейф сообщил юноше, что нуждается в его помощи, — право, я не знаю, чем я мог бы вам помочь…
Наверное, его смущенная вежливость была по нраву преподавателям — но Рейфу сейчас было не до церемоний и вместо расположения к отменно воспитанному скромному студенту он ощутил только досаду. Время утекает, как песок сквозь пальцы, — а мальчишка тратит его на расшаркивания! Нашел когда мямлить! Его о помощи просят, а он кругами ходит — ну на что это похоже, скажите на милость?
На розыгрыш, вот на что это похоже.
На скверную насмешку.
Маги-профессионалы не просят о помощи надорвавшихся недоучек. Разве что хотят над этими недоучками посмеяться.
Неудивительно, что парень изо всех сил старается не угодить в ловушку, не дать повода ни посмеяться над возомнившим о себе недорослем, ни придраться к дурным манерам.
— Я понимаю, — мягко сказал Рейф, — когда доктор наук просит помощи у студента, это похоже на издевательство, но…
— Но я не студент, мэтр! — выпалил Кэри. — То есть студент… то есть…
Он окончательно смешался, замолк, опустил глаза, вздохнул и снова поднял взгляд.
— Я сейчас объясню, мэтр, — сказал он так решительно, словно Рейф был не гостем, да вдобавок еще и просителем, а строгим экзаменатором, а сам Кэри собирался отвечать на трудный вопрос.
— Я студент, мэтр, — произнес Кэри, сцепив пальцы. — Но я еще не успел начать учиться. Я только сдал вступительные экзамены и искал работу и жилье…
Рейф кивнул в знак того, что понимает. Он и понимал — получше многих. Он ведь и сам когда-то драил полы той самой кафедры, где потом защищал диссертацию.
— …а тут оказалось, что профессор Энстре должен уезжать и ему нужен секретарь… и лаборант…
— Да, чаще всего в таких отлучках секретарь нужен, — кивнул Рейф. — И лаборант. Если собираешься продолжать исследования, еще одна пара толковых рук просто необходима.
Теперь уже Кэри кивнул.
— Но обычно на такую работу принимают студентов даже не первого курса — и никак уж не тех, кто еще не успел начать учиться, — произнес Рейф.
— Я знаю, — ответил Кэри. — Но профессор почему-то не хотел никого принимать со старших курсов… он сразу поставил такое условие.
— Параноик, — подумав, определил Рейф. — Серьезный ученый, но параноик. Одиночка, помешанный на том, что его разработки обязательно хотят украсть…
— Присвоить, — поправил Кэри. — Но… в общем…
— Обычно такие берут выездным секретарем кого-нибудь из отстающих студентов, — заметил Рейф, — у которых нет никакой надежды стать стипендиатом. Оформляют лоботрясу академический отпуск и отменяют плату за учебу. Если кому-то из профессоров нужно уезжать, неуспевающие просто ломятся толпами на эту должность.
— Наверное, — бесхитростно произнес Кэри. — Но к профессору Энстре почему-то никто не рвался наниматься…
На этот раз Рейфу и задумываться не пришлось: должность выездного секретаря одного из профессоров сулит много выгод, и если никто не стремится ее занять, это может означать только одно…
— Сквалыга, — выдохнув сквозь зубы, произнес Рейф. — Крохобор и кусочник. Он себе не секретаря-лаборанта, он себе мальчика-на-все-руки нанимал. Чтобы и в комнате прибирал, и еду стряпал, и одежду содержал в опрятности, и в лавку бегал… ну и разумеется, полностью вел его бумаги и помогал в ученых штудиях… так?
Кэри покраснел и снова кивнул.
— У меня выбора особого не было, — сказал он.
Конечно, не было. Рейф это отлично понимал. Не так легко найти дешевое жилье и работу, которая оставляет время на посещение лекций. И вдвойне тяжело найти такую работу перед началом учебного года — студентов, которым она нужна, куда больше, чем тех, кто согласен ее предоставить. Ну кому нужен работник на несколько часов, а не на полный день? А если и нужен, так ведь заплатят за такую работу сущие гроши — вот и изволь на этот скудный заработок выкручиваться как знаешь. И за жилье уплатить, и университетскую плату за учение внести, и башмаки стоптанные залатать, и хоть впроголодь, а пропитаться со своего жалкого приработка. И учиться с полной отдачей попробуй, хотя в голове у тебя все мысли не о самой науке, а о стипендии. Рейфу в свое время сказочно повезло — рекомендация от школы и отлично сданные экзамены избавили его от необходимости платить за учебу, и притом как же вовремя ему подвернулось место уборщика на кафедре! Каморка под лестницей позволяла ему не расходоваться на жилье, а есть вполсыта он давно привык. Работать свыше сил он тоже был привычен и не надорвался бы, даже не случись подыскать такое удачное место. А вот Кэри бы надорвался наверняка. Рейф был выносливее, чем казался. Всегда — и даже в бытность свою голенастым нескладным подростком, и уж тем более потом, когда подросток вымахал в худощавого двужильного парня. Так то — Рейф, а вот Кэри бы не выдержал такой жизни. Он же хрупкий совсем, даже для ниала хрупкий. Год тяжелой работы, недоедания, недостаточного сна в ненатопленной комнате и добросовестной учебы подрезал бы мальчишку окончательно. Даже и полгода… за полгода Кэри сумел бы стать стипендиатом — а заодно и подорвать здоровье. Немудрено, что он так уцепился за возможность, которой пренебрегали быстро раскумекавшие что к чему первокурсники! Разбиваться в лепешку, быть на побегушках у скупердяя-профессора, но при этом есть все же досыта, спать в тепле, а заодно хоть немного пополнять свои знания — а потом быть избавленным от забот о хлебе насущном, чтобы сосредоточить все силы на постижении наук… Для такого, как Кэри, это спасение. И не только из вежливости он явно не горит желанием обсуждать — и тем более осуждать! — профессора Энстре. Он искренне благодарен старому мерзавцу за предоставленный шанс. За лишнюю работу, наваленную на плечи, за брюзжание и попреки… за все, что избавляет его от куда худшей участи. Благодарен так, как никогда не был благодарен Рейф. Возможно, именно поэтому Рейф вдвойне зол на профессора Энстре — который наверняка и малой толики благодарности к этому темноглазому мальчишке не испытывал. О да, профессору не полагается обсуждать коллег со студентами — вот только Рейф отсутствующего коллегу не обсуждать хотел, а плюху ему закатить за то, с какой нерассуждающей наглостью он пользовался чужой бедой.
И неудивительно, что такой человек бросил свой пост ради возможности поблистать на конференции. Совсем даже неудивительно.
— Понимаю, — кивнул Рейф.
Он и в самом деле понимал — потому что и сам был когда-то таким же, как и Кэри. Потому что не забыл ничего.
— Но, Кэри… у меня сейчас тоже нет выбора.
Юноша поднял на Рейфа встревоженный взгляд серьезных глаз.
— Мне действительно нужна помощь, — чуть помолчав, произнес Рейф. — У меня не хватит сил отбросить Маятник.
Удивление его можно было вполне понять: волшебные напитки, эликсиры и декокты может составить если и не любая деревенская ведьма, то уж любой третьекурсник наверняка. Любой, кто покинул университет или был отчислен из него после третьего курса в звании бакалавра. Любой колдун из слабосильных. Для этого не надо быть доктором наук. Ну откуда взяться доверию к профессору, который занимается этакой ерундой? Полно, не смешите — какой из него профессор, какой доктор наук!
Студент даже и первого, а уж тем более второго курса не совершил бы подобной ошибки — но Кэри Орсит еще не был студентом. Он был слугой, секретарем и лаборантом сквалыги-профессора. Поверхностно нахватавшийся по части каталитической магии, Кэри не имел ни малейшего понятия о коллоидной — да он и в общей теории должных познаний еще не имел, не мог иметь. И теперь в его взгляде удивление мешалось с недоверием, образуя весьма стойкую в своем роде коллоидную систему — а Рейфу предстояло разрушить ее и вернуть доверие к себе. И чем быстрее, тем лучше — потому что им предстоит работать рука об руку. И хотя время утекает, как кровь из раны, придется несколько его драгоценных капель потратить на объяснение. Иначе потом слишком много времени будет потрачено на недоверие.
И объяснить надо не впопыхах, не раздраженно, не кое-как, а спокойно и обстоятельно. Так, словно в распоряжении Рейфа все время мироздания.
— Ну почему же растворы, — тоном мягкого упрека произнес Рейф. — Во-первых, раствор — это всего лишь носитель, и не самый распространенный. А во-вторых, даже если говорить о самих носителях, а не о магии, коллоидные системы — не обязательно растворы. Это может быть дым или туман — взвесь твердых или жидких частиц в воздухе. Это может быть сплав — металл в металле. Это может быть что угодно — даже хлеб на самом деле коллоидная система, и его черствение — это старение коллоида. В конце концов, наш мозг тоже коллоид. Некоторые по ошибке считают коллоидами студни, но…
— Не надо, мэтр, — неловко улыбнулся ниал. — Я уже понял, что в голове у меня именно студень и им я думаю. — Шутка не прозвучала как дерзость — скорее как извинение. — Но если речь идет не о носителях, а о самой магии, то…
— …то аналогию вы уже поняли, — подхватил Рейф. — Если говорить в общих чертах, то все выглядит именно так. К коллоидным системам относятся те чары, заклятья и разновидности природной магии, чьи частицы не образуют простой механической смеси и не вступают в истинное соединение. Именно в этой области я и работаю.
Юноша кивнул в знак того, что понял.
— Вы тоже ехали на конференцию? — осведомился он.
— Да, — сухо ответил Рейф.
О конференциях теперь придется забыть. И о прежних исследованиях — по крайней мере на время — тоже.
Рейф напомнил себе, что Кэри не собирался причинять ему боль своим вопросом, и устыдился своего резкого сухого голоса.
— Я должен был читать доклад, — уже мягче произнес он, — «Методика разделения многофазных приворотных чар».
Методику он разработал сам, и она была уникальной. Более того, она годилась не только при обработке приворотов.
Глаза у Кэри при этих словах сделались как два блюдца — большие и круглые. Ну еще бы! При всей сложности своей структуры приворотные чары очень просты в использовании, это опять-таки по силам любой ведьме из захудалой деревушки — точно так же, как не надо быть ученым, чтобы испечь хлеб, будь он хоть трижды замысловатой коллоидной системой. Это очень, очень простая магия — и вдобавок запретная. За флакончик приворотного зелья платят бешеные деньги не потому, что его трудно изготовить, — а потому что слишком велик риск. Закон не знает пощады к тем, кто насилует чужую личность и судьбу.
На сей раз юный Орсит удержался от изумленных вопросов — однако они и так читались на его лице.
Рейф вздохнул.
— Мне удалось выделить общий компонент всех без исключения приворотных чар, — пояснил он. — Любой разновидности. Оказалось, что вне приворотных коллоидных систем, в чистом виде, он обладает довольно интересными особенностями. Когда-нибудь, и даже очень скоро, ему присвоят какое-нибудь подобающее научное название… Я для себя в рабочем порядке пока называю его «фактор молнии».
Лицо Кэри выражало такой живой и неподдельный интерес, что Рейф продолжил рассказывать о своем открытии, хотя мгновение тому назад не собирался делать ничего подобного.
Сейчас он ощущал как никогда отчетливо, что ему не суждено прочесть доклад на конференции, не суждено самому поведать о результатах своей работы… он так долго ждал этой минуты — но ожиданию его не сбыться никогда… расскажут другие — не он… а он только и может поведать о них, что будущему студенту, хоть в общих чертах… нет, не может, а должен — слишком многое сейчас поставлено на кон, чтобы промолчать и отделаться парой ничего не значащих слов. Сейчас для них обоих понимание значит слишком много, чтобы им пренебречь.
— Понимаете, Кэри… если вы на улице встретили незнакомую девушку и спросили ее, как пройти к фонтану, ее лицо не покажется вам каким-то особенным, да и забудется быстро — если только она не сногсшибательная красавица или уродина. Через пару дней вы едва ли сможете вспомнить, как она выглядела, верно?
Кэри кивнул.
— Но если вы повстречаете ту же самую девушку посреди висячего моста над пропастью и спросите ее, где тут дорога к ближайшему жилью, ее лицо будет врезано вам в память самими обстоятельствами встречи. Оно будет для вас исключительным, единственным — как и сами обстоятельства. И забудете вы эту встречу нескоро.
Кэри немного подумал и наклонил голову в знак понимания. Рейфу это пришлось по душе. Он терпеть не мог студентов, готовых соглашаться с профессором по любому поводу и без повода, хотя на самом деле они просто не дали себе труда задуматься над его словами.
— Лицо впервые встреченного врага в поединке, лицо чужого ребенка в минуту опасности…
— Лицо незнакомца во вспышке молнии, — уверенно произнес Кэри. — Выхваченное из темноты. Единственное.
На сей раз кивнул Рейф. Юный ниал-недостудент уловил самую суть.
— Да, — сказал Рейф. — Именно поэтому — «фактор молнии». И он присутствует в любых приворотных чарах. Он делает приворожившего единственным, исключительным. Врезает его в память и чувства. Заставляет видеть его яснее, отчетливее, глубже. И уже одним этим — привлекательнее. Даже уродство становится притягательным, если смотреть на него таким взглядом.
— Потому что перестает быть уродством и становится исключительностью, верно?
Рейф невольно ощутил зависть к неведомым профессорам, которым предстоит обучать этого серьезного юношу с цепким умом. Ему этой радости уже не изведать. Он больше не будет преподавать, Нет, но какой же Энстре дурак все-таки! Не только мерзавец, но и дурак. Держать при себе слугой умницу, который на лету усваивает знания! Гонять его на рынок, есть его стряпню, носить выстиранную и выглаженную им одежду — вместо того чтобы все свободное время отдавать его обучению! Это же все равно что магическим посохом тараканов лупить! Рейф дорого бы дал за такого студента — а достался он Энстре, который на знания не щедрей, чем на деньги… нет, что ни говори, а судьба обожает пошутить — и юмор у нее безобразный!
— Верно, — подтвердил Рейф. — Конечно, притяжение еще не страсть и тем более не любовь, но вот это уже к «фактору молнии» не имеет отношения. Это не он меняет судьбу, не он насилует личность, не он влечет за собой душевное ослепление. Он только делает обыденное исключительным. А если извлечь его из приворотных чар, направляющих его воздействие, он и вообще безопасен. Он никого не заставляет влюбляться. Он все так же делает обыденное исключительным. Пробуждает чувства и усиливает память. Улучшает связь между чувствами и памятью. Но уже не направленно, — последнее слово Эррам намеренно подчеркнул. — Исключительной и единственной окажется не только девушка, с которой вы познакомитесь на именинах двоюродной бабушки, но и сама эта бабушка, и травяной чай, и запах пирога с малиной, и складки на выгоревшей занавеске, и узор ковра, и… вообще все вокруг. Это не значит, что вы влюбитесь в девушку, бабушку, пирог и занавески — это значит, что вы их увидите. На самом деле увидите, всем своим существом, сердцем и разумом, а не только мимолетно скользнете безучастным взглядом.
— Но это… это же просто подарок для лекарей! — так и загорелся Кэри. — При болезнях памяти и внимания лучшего и не придумать!
Дурак Энстре. Дурак, дурак, дурак. Как он мог не видеть, не замечать… вот кому бы даже «фактор молнии» не помог, пожалуй…
— Правильно, — согласился Рейф. — Вы угадали, Кэри. А еще «фактор» очень неплохо помогает при лечении некоторых видов депрессий. Первые клинические испытания уже проведены. Результат положительный.
— Наверняка есть и другие способы применения! — Кэри так и сиял бескорыстной радостью. Эта радость звала за собой — и в ее сиянии так трудно, так почти нестерпимо больно было опускаться с небес на землю…
— Наверняка, — подтвердил Рейф. — Но с отражением Маятника они не имеют ничего общего.
Кэри виновато опустил глаза.
— Это не ваша область?..
— Это ничья область, если уж на то пошло, — возразил Рейф. — И в то же время чья угодно. Маятники — это самоорганизующиеся системы огромной сложности, возникшие спонтанно. Изучать их крайне трудно. Мы не можем даже с уверенностью сказать, какие чары, какие заклятья, какая магия участвовали в их формировании — и уж тем более как они видоизменились, став частью этих систем. Но к Маятникам имеет отношение практически любая область магии — органическая, неорганическая, физическая, коллоидная… да какая угодно. Именно поэтому должность Щита Города может занимать маг любой специальности — так или иначе в любом Маятнике всегда найдется хоть что-то, что откликнется на его заклятья. В принципе любой маг может приспособить свои чары к отражению Маятника — со временем… но времени у меня нет. А главное, у меня нет силы. Столько, сколько нужно для отражения такой мощи, — нет. Мне составило бы труда справиться с моделью Маятника в лабораторных условиях, даже и не с одной — но настоящий Маятник в размахе мне не под силу. И поэтому…
— Вам нужен катализатор, — закончил за него фразу ниал.
— Да.
Мне нужен катализатор — любой, даже если он выжжет меня дотла, выпьет жизнь… любой — потому что природный катализатор мне недоступен. Я холост, Кэри, — холост и даже не влюблен… и мне придется сказать тебе об этом. Признаться в подлоге.
— Кэри, я понимаю, что вы еще даже не студент, что вам недостает многих основополагающих знаний… но за два неполных года службы секретарем и лаборантом профессора Энстре вы не могли совсем уж ничего не понять в каталитической магии и ничего не запомнить.
Разве что ты совсем уж дурак — но ты не дурак. Ты сообразителен, у тебя цепкое внимание и быстрый ум. Ты слаб в основах — но наверняка силен в своей узкой области, совсем как безногий калека, способный пальцами ломать подковы, силен лишь в одном… но ведь только одно мне сейчас и нужно!
— Мне нужно все, что вы помните из работ профессора Энстре. Мне нужно все, что у вас есть из самих этих работ. Мне нужны вы, чтобы разобраться с ними, не тратя лишнего времени. Иначе Мелла погибнет. Кэри, я понимаю, что так не поступают, что я сейчас нарушаю ко всем чертям всю и всяческую научную этику и прошу вас предать доверие профессора, но…
— Но человеческие жизни дороже приоритета, — твердо произнес ниал.
Рейф, отправляясь к юному помощнику профессора Энстре, на легкий успех не рассчитывал — напротив, он предполагал, что уговаривать Кэри придется долго. На деле все вышло наоборот — ниал принял решение быстро, твердое и бесповоротное, и теперь горел желанием поскорее приступить к работе. Зато Рейф предпочитал поспешать промедлением — оттого, что из них двоих он был старше и лучше знал жизнь. Ту самую жизнь, которую Кэри так рвался защитить.
— Куда вы так торопитесь, Орсит?
— Но, мэтр Эррам, вы же сами говорили, что времени у нас мало…
— Мало, — подтвердил Рейф. — Именно поэтому тратить его надо с толком. И не пытаться обогнать самого себя. Любые попытки такого рода кончаются плохо. Мы не можем приступить к работе прямо сейчас.
— Но почему?..
— Кэри, — вздохнул Рейф, — мне нужно получить вашу помощь, а не сломать вашу жизнь.
Ниал ответил ему непонимающим взглядом.
— Одним словом, берите ваш плащ и шляпу и надевайте уличные башмаки. Мы идем в городскую ратушу.
Интересно, что скажет мэр, увидев Рейфа во второй раз за день? Спрашивать, какое отношение городская ратуша имеет к каталитической магии и зачем туда нужно идти, Кэри не стал. По всей очевидности, юноша посчитал, что, если уж приходится тратить драгоценное время на этот непонятный визит, сделать его надо как можно быстрее, но в придачу тратить время еще и на какие-то там объяснения совершенно непозволительно — и так уже мэтр Эррам сколько времени убил именно на объяснения, сколько же можно!
А может, это профессор Энстре приучил своего помощника по первому же слову исполнять распоряжение, не спрашивая? Не очень-то на такой должности и спрашивать станешь, а вот от привычки отвечать: «Да, мэтр», — и исполнять приказ быстро и беспрекословно никуда не денешься…
Как бы то ни было, на сборы Кэри минуты лишней не убил — и вопросов никаких не задавал.
Рейфа это вполне устраивало. Зачем, и в самом-то деле, терять время на разговоры, если и по дороге в ратушу можно преотлично все объяснить?
Однако объяснить что бы то ни было по дороге не получилось. Едва отойдя от дома на самое малое расстояние, Кэри начал стремительно бледнеть, а спустя еще несколько шагов заметно заприхрамывал, хоть и старался скрыть неровность походки — но оттого лишь пуще бледнел. Рейф остановился.
— С лошади упал, — опуская виновато глаза, сознался ниал. — Ездил по поручению, а на обратном пути упал. Прямо на мостовую грохнулся. Колено разбил сильно, лодыжку растянул и вывихнул и связки надорвал. Поэтому я с профессором и не смог поехать…
Рейф мысленно произнес несколько совершенно неприличных слов. Работа не по специальности всегда требует от мага заведомо большей траты сил — вот старый эгоист и не стал исцелять мальчишку: силы ему еще на конференции понадобятся. Когда он опыты свои станет демонстрировать. Да, конечно, среди прибывших на эту самую конференцию магов наверняка нашлось бы немало целителей, которым не составило бы совершенно никакого труда излечить юношу — но ведь для этого Кэри еще и доставить на конференцию надо, а возиться с увечным секретарем профессору не с руки, ведь это секретарь обязан с ним возиться! Так что жди возвращения профессора, Кэри, и справляйся, как знаешь…
А будь ты неладен, мэтр Энстре!
— Я по дому уже хорошо ходить могу. — Кэри верно истолковал молчание Рейфа. — А вот из дома выходить толком пока не получается…
Что пока толком не получается, Рейф и сам видел. И что сдаваться ниал не намерен — тоже. Кэри бледнел, хромал — но даже и не попытался исподволь сбавить шаг. Он шел, терпел и молчал.
Вот же ведь…
Мальчишка. Щенок. Сопляк. Гордец.
Хоть бы пожаловался, что ли…
Рейф тоже никогда не жаловался.
— Вижу, — коротко сказал Рейф. — Впредь тебе особо из дома не придется выходить, работать будем у тебя, не таскать же профессорские бумаги по городу. А сейчас — руку давай. И обопрись как следует.
Кэри покраснел до корней волос — вот же не вовремя в нем уважение к старшим проснулось!
— Мэтр… — умоляюще произнес он, — но ведь… так не принято… это…
— Неправильно? — хладнокровно подхватил Рейф. — Безусловно. Принято, чтобы усталый профессор опирался на студента во время прогулки, а не студент на профессора. Но я, знаешь ли, еще не в том возрасте, чтобы мне требовалась подпорка. Так что давай руку и не умничай.
Уверять, что он и сам тем более не достиг еще столь почтенного возраста, Кэри попросту не решился. Возражать против того, что мэтр, сам того не замечая, перешел на «ты», не стал — впрочем, не сказано, что и вообще заметил. Он просто молча кивнул и принял протянутую руку.
Какие уж тут разъяснения, какие и вообще разговоры! Рейф был занят сейчас только одним: вести парнишку ровно и бережно, не слишком замедляя шаг, чтобы путь до ратуши, мучительный для Кэри, не сделался невыносимо долгим, но и не ускоряя походки, иначе ниал и вообще не сможет идти. Кэри старался держаться молодцом и ничем не выказывать боли, он даже губы не закусывал — но на руку Рейфа опирался все тяжелее… вот уж кому не до бесед!
И ведь не так трудно было бы исцелить юношу. Плохо вправленный вывих и растяжение — невелика беда для опытного целителя. Разрывы — это намного хуже, но и они срастутся без малейшего следа, стоит к ним приложить небольшую толику сил… небольшую для опытного целителя — но несоразмерно весомую для Рейфа, а он сейчас и щепоти лишней потратить ни на что не вправе! Рейф это знал — и понимал, что ниал это знает не хуже его, знает так хорошо, что не принял бы исцеления из его рук, пока Маятник не отброшен от города… понимал и повторял себе это снова и снова, но на душе у Эррама было скверно. А тяжелее всего было то, что Кэри не жаловался…
Маги никогда не ждут чудес — пустые чаяния и суеверия не по их части. Никаких чудес Рейфу и Кэри по дороге не встретилось. Зато им встретился водонос, нагрузивший два огромных кувшина с водой на степенного ослика, — а это было куда получше любого чуда. Пока Кэри пил холодную воду, кое-как приходя в себя, Рейф уговорил водоноса подвезти хромого студента до ратуши, а потом и обратно — и все за вполне приемлемую цену в полримты серебром. Рейф вручил один кувшин водоносу, другой взял сам и бросил на юношу свирепый взгляд: вот только ты мне вздумай протестовать, мальчишка, мигом небо с овчинку покажется! Но Кэри протестовать не вздумал — только покраснел, как смущенная девица, сдавленным голосом поблагодарил и взобрался на ослика.
Когда они добрались до ратуши, Кэри уже почти отдышался.
— Пойдем, — сказал Рейф, помогая юноше слезть на землю. — Гильдии магов в этом городе, разумеется, нет?
— Откуда ей быть, — почти уже нормальным голосом отозвался ниал. — В Мелле всех магов было — покойный Оллави и профессор Энстре. Я не в счет.
— Значит, нам нужен не цеховой старшина, а сразу мэр, — заключил Рейф.
Длинным лицом своим, тяжелой челюстью и невозмутимыми глазами чуть навыкате мэр неуловимо, но несомненно напоминал лошадь — из тех усталых костлявых кляч, что день за днем ходят по кругу, вращая ворот. Сравнение пришло в голову Рейфу не сегодня утром, а в первый же раз, как он увидел мэра Меллы, и сейчас это впечатление только усилилось. Лошадь лошадью. Зато на отсутствие смекалки мэр не мог пожаловаться. К чести его, он сразу сообразил, зачем Эррам заявился в ратушу второй раз на дню и привел к нему недоумевающего профессорского секретаря.
— Мэтр прав, — кивнул мэр, сомкнув кончики узловатых пальцев, едва только Рейф закончил объяснять, как ему нужна помощь Кэри. — Сами подумайте, господин Орсит, — вот вы поможете мэтру Эрраму, отразит он Маятник, а потом профессор вернется — и что мне с вами делать? В тюрьму сажать за то, что вы работы мэтра Энстре самовольно разгласили и использовали? Это для нас вы будете героем — а для закона вы будете преступником. Вы, а не он. Уж он для этого все силы приложит, не сомневайтесь. Нет как хотите, а я так не согласен!
— А я бы согласился, — неловко ответил ниал. — Если другого выхода нет…
— Если бы не было, я бы тебя сюда не привел, — отрезал Рейф.
— Вам нужен запрос от имени городских властей? — произнес мэр.
Хорошо иметь дело с умными людьми, подумал Рейф мимолетно. А еще лучше, когда они на твоей стороне. Мэр ведь умница, и не будь он со мной согласен, не сказано, что мне удалось бы его уговорить — и уж нипочем не удалось бы обхитрить. Он из тех, кто, как говорится, и под землей на три локтя вглубь видит. Любой подвох он бы учуял сразу. А что он все-таки поверил в байку насчет вымышленного брака Рейфа… так на его месте любой бы поверил.
— Запрос, — подтвердил Рейф. — Или даже приказ. Да хоть повеление сил всевышних. Лишь бы за подписью и печатью.
— Подпись и печать от сил всевышних мне не раздобыть, — хмыкнул мэр. — Вам придется довольствоваться моим приказом об использовании работ профессора Энстре.
— О проведении полевых испытаний, — поправил его Рейф. — В отсутствие профессора Энстре. Под наблюдением профессора Эррама. Для блага и спасения Меллы и по распоряжению городских властей упомянутой Меллы. На основании просьбы и рекомендации профессора Эррама, Щита Меллы.
Именно так, Орсит, подумал Рейф, глядя на ошарашенное лицо Кэри. Именно так и никак иначе. Дурно бы я отплатил тебе за помощь, отправив в тюрьму и оставшись чистеньким. Пусть даже и не тюрьма, пусть только скандал, который погубит тебя навек, погубит непоправимо… если уж коллега Энстре окажется таким сквернавцем, что захочет все-таки поднять шум, — я просил помощи, мне и ответ держать. А он окажется непременно — как правильно сказал мэр, можешь и не сомневаться. Никаких «если». Захочет он шум поднять — и еще какой. Даже не будь он сквалыгой и параноиком, скандал он устроит, не может не устроить. Выхода у него другого нет. Это ведь единственный для него шанс попытаться выплыть — утопить тебя. Закатить грандиозный скандал — чтобы заслонить свою вину твоей. Чтобы о его вине и не вспомнил никто. А вот не выйдет. Не дам я ему спрятаться за твоей спиной. И тебя на растерзание не отдам. Ничего, у моего профессорского звания плечи широкие, и не такой груз выдержат — а ты ничем не защищен, ты только начинаешь жить. Я и прежде подарков не принимал — и твоя сломанная жизнь первым принятым мной подарком не станет.
— Разумно, — обдумав формулировку, согласился мэр. — Если это не применение разработок профессора, а просто их испытания, приоритет не нарушен, так? А где преступления не было, там закону делать нечего. Однако вы не только в магии знаете толк, мэтр, но и в крючкотворстве.
— Поработаете с мое в университете — и не такому научитесь, — отмахнулся Рейф.
Составление приказа отняло совсем немного времени — куда больше его ушло на уйму сопроводительных бумаг. Однако все когда-нибудь кончается, даже и делопроизводство. Старательный белобрысый секретарь наконец-то написал под диктовку мэра все, что требуется, Рейф и Кэри расписались столько раз, сколько полагалось, печати заняли свое законное место на каждом из документов, и ошалевшие от этой заковыристой процедуры Эррам и Орсит буквально вывалились на площадь перед ратушей, где вконец раздосадованный долгим ожиданием водонос на все корки клял дурную минуту, когда он согласился возить хворого студента за какие-то жалкие гроши. Ладно бы еще, если мэтра Эррама везти пришлось — Щит Меллы не то что возить, на руках носить полагается. А студентов всяких возить — ослов не напасешься.
Водонос, впрочем, внакладе не остался — Рейф щедро приплатил ему и за ожидание, и за обратную дорогу, и за то, что водонос завернет к нему домой и скажет, что мэтр остается работать у господина Орсита и ждать его не стоит. Повеселевший водонос охотно согласился исполнить поручение мэтра — если просит не студент какой-то, а Щит Меллы, так отчего ж не исполнить-то, особенно если еще и с приплатой! Разумеется, Рейф предпочел бы работать не в кабинете отсутствующего профессора Энстре, а у себя дома. Там, где госпожа Эссили так уютно и негромко переговаривается со слугами, и Рейфу кажется, что именно эти разговоры и пахнут на весь дом свежими булочками и поздней сиренью. Там, где его поджидает уже обжитый им кабинет — пусть не все в кабинете пока еще приспособлено к его рабочим предпочтениям, но бумага и чернила там именно такие, как он привык, и никакая мелочь вроде неудобного размера листа или не того оттенка чернил не мешает сосредоточиться, не отвлекает от работы. Там, где в ящике стола лежит его набор артефактов — его, не чужой, знакомый до последней щербинки и царапинки, приработанный к рукам за долгие годы… нет, ну до чего же странно получается! Давно ли Рейф считал этот дом чужим, а себя в нем — незваным гостем? А теперь он говорит себе «хотелось бы домой» — к себе домой…
Хотелось бы. Но нельзя.
Потому что нельзя тащить туда бумаги профессора. И не только потому, что перетаскивать придется весь день. А потому, что уехавший коллега далеко не подарочек. Будь он подарочком, Рейф бы понятия не имел, чего от него можно ожидать, подарочки Рейфу Эрраму в диковинку. Но Энстре, как уже было говорено, не подарочек — и Рейф отлично знает, чего ждать стоит. И если только хоть одна растреклятая бумажонка будет вынесена из дома, профессор назовет это кражей. И тут даже приказ о полевых испытаниях не поможет. И выйдет этот поганец сухим из воды, а парня утопит.
А еще — потому что нельзя никуда тащить хромого мальчишку. И так уже Кэри едва до ратуши добрался. Не по улицам ему шляться надо, а лежать, устроив повыше и поудобнее ногу в тугой повязке.
Кэри и лежал. Попробуй тут не лежать, а скакать по дому в попытках соблюдать гостеприимство — как рявкнет мэтр академическим профессорским рявком, так и здоровые ноги носить откажутся, что уж говорить о больных!
В результате академического рявка Кэри очутился на узеньком диванчике в профессорском кабинете. Он полулежал, опираясь на локоть и умостив ногу на две диванные подушки, закатав штанину и сняв чулок, а Рейф, тихо поминая нелестным словом глупую гордость, обкладывал распухшую лодыжку травяными припарками. Кэри закусывал губу — не от боли, от смущения — краснел, словно девица на выданье, поджимал от неловкости пальцы на ноге — словом, не знал, куда себя деть от почтения.
— Лежи и не дергайся, — почти раздраженно бросил Рейф. — И брось всю эту волынку насчет непочтительности к профессорскому званию. Между коллегами какие могут быть счеты чинами!
От слова «коллеги» несчастный Кэри только пуще зарделся и вроде как собрался что-то возразить — но тут в дверь постучали.
— Кого там… — Рейф не договорил. — Лежи, сам открою, — добавил он, быстро вставая и направляясь к двери. — И сам выставлю.
Рейф и собирался выставить любого незнакомца, будь то хоть сам король, хоть городской совет в полном составе — некогда им с Кэри гостей принимать! Но когда он с самым решительным видом открыл дверь, за ней оказались отнюдь не незнакомцы. Госпожа Эссили и его кухарка Нирин — какие же они незнакомцы?
— Ты собрался впроголодь работать, сам стряпать или мальчика в трактир за обедами гонять? — прищурилась Томален, когда растерянный Рейф пробормотал приветствие. — Или на кухню его определить?
— Вот уж только не гонять! — запротестовал возмущенно Рейф. — И не на кухню!.
Гонять умницу Кэри и определять его на кухню — это не по его части, а профессора Энстре, будь он неладен! И… и вообще…
— И вообще он хромает, — промолвил Рейф вдогонку.
— Тем более, — величественно кивнула госпожа Томален.
Она посторонилась, пропуская вперед кухарку. Та вошла и тяжело опустила на пол объемистую корзинку со всевозможной снедью.
При виде всех этих приготовлений Рейф покраснел так, что его румянец сделал бы честь и юному Орситу. Ну не привык он, до сих пор еще не привык, что о нем кто-то заботится! Он привык обихаживать себя сам, слуг у него отродясь не было — а уж чтобы кто-то помнил, сыт ли он, выспался ли…
А Кэри, вчерашний мальчик на побегушках у сквалыги-профессора, тем более не привык к чужой заботе. Уж если он на руку мэтра опереться и то стесняется…
— Орсит от смущения под землю провалится, — вырвалось у Рейфа.
— Пусть только попробует, — безмятежно произнесла Томален.
Может, Орсит и попробовал бы, но попытка смущаться была заранее обречена на провал. Очень трудно смущаться как следует, уписывая наперегонки с Рейфом свежайшие, еще теплые булочки. А еще труднее стесняться при виде улыбки Томален Эссили — такой материнской, что на душе светлеет и сразу сам себе кажешься ребенком, которого любят просто за то, что он есть, что он — это он, и одновременно взрослым — умным, сильным и удачливым. Кэри от этой улыбки мигом оттаял. Рейф был своей названой теще от всей души благодарен — и за булочки, и за то, что пришла, и за то, что осталась, и за то, что, когда они с Кэри приступили к работе, не покинула кабинет, а принялась помогать им, аккуратно складывая в прежнем порядке уже просмотренные ими бумаги.
— Так мы добрый месяц провозиться можем, — сказал Кэри, передавая госпоже Томален очередную неровную стопку уже просмотренных и отвергнутых записей. — Давайте все-таки попробуем сузить поиск. Для какого типа заклятий вам нужны катализаторы, мэтр?
— Все, которые годятся для любых чар класса «ална ранха», — помолчав, произнес Рейф. — Для любого варианта проявлений и в любом сочетании.
Кэри безмолвно вытаращил глаза.
«Ална ранха», она же в просторечии «пурпурный лотос», — магия, связанная со всем, что касается витальной силы, пола, зачатия, эротики. Ею лечат от холодности и импотенции, к ней прибегают мужчины, ощутившие недостаток мужской силы или неспособные зачать, ее применяют бесплодные женщины… но едва ли можно предполагать, что мэтр Эррам собрался залюбить Маятник насмерть — ну или пока не сбежит с перепугу… и уж точно мэтр не собирается рожать!
Все эти соображения читались в недоуменном взгляде ниала так же внятно, как если бы юноша произнес их вслух.
Рейф вздохнул.
Вот он, момент правды — и как ни старайся, избежать ее не удалось.
— Я не женат, Кэри, — тяжело и неловко промолвил Рейф. — И никогда не был.
Кэри все в том же немом изумлении перевел взгляд на госпожу Эссили. Если она не теща Рейфа, то… то как же тогда…
— Мошенники мы с мэтром Эррамом, — пояснила Томален. — Мы совершили подлог.
— Нам казалось, что так лучше, — произнес Рейф. — Что это — единственный выход. А получилось, что западня…
Молчать уже не имело смысла — и Рейф рассказывал все. И о том, как городской совет Меллы с мэром во главе чуть не в ногах у него валялся, умоляя принять должность. И о том, что вступить в должность, оставаясь холостым, он не мог. И о том, как лучшие семейства Меллы готовы были бросать жребий — кому разводиться с женой и отдавать ее за мага. И о том, что это бы не помогло, но никто ведь ничего не знал. И о том, как в его доме появилась госпожа Эссили и предложила стать его названой тещей. И о том, какое дикое, безысходное отчаяние он испытал, получив наконец доступ к бумагам своего покойного предшественника. И как это отчаяние привело его к Кэри Орситу, слуге, лаборанту и секретарю уехавшего на конференцию профессора Энстре.
Он рассказывал, не заботясь о том, что Кэри о нем подумает и кем посчитает. Мошенником, готовым на подлог ради хлебного местечка? Пусть даже и так…
Но Кэри и в голову не приходило ничего подобного. Он слушал, бледный, сосредоточенный и серьезный, стиснув сплетенные пальцы до костяной белизны.
— Как же глупо все сложилось… — тихо молвил он.
Вот уж что верно, то верно. Глупее не придумаешь.
— И как страшно… — еще тише добавил Кэри.
Глаза у него были огромные, сухие и полные черноты.
Рейф отвел взгляд. Он понимал, почему у ниала такие глаза. Да потому, что смотрит он на покойника — и оба они, и Рейф, и Кэри, об этом знают. Это госпоже Эссили знать неоткуда — но у мага, даже самого что ни на есть начинающего, даже у такого недостудента, как Орсит, неоткуда взяться иллюзиям. Часть, даже раздутая до неимоверных размеров, никогда не заменит целого. А Рейф — сам по себе, один — не целое. Он только часть головоломки, половинка ключа, он незавершен — но Маятник не спрашивает, кто тут целый и завершенный, а кто — нет, он просто приходит. Он придет — и Рейфа не станет. Потому что Маятник надо отразить — во что бы то ни стало, любой ценой. Даже если цена эта — вся жизнь, вбитая в одно мгновение, вся сила, весь разум… что останется от Рейфа Эррама, когда Маятник будет отброшен, — труп? Может, и не труп, а что похуже. Калека, еле живое существо с разумом, выжженным дотла катализаторами и запредельным усилием, лишенное магии, рассудка, сил, обреченное до последнего дыхания таращиться в пустоту бессмысленным взглядом, выхаркивающее остатки жизни с каждым вздохом. Уж лучше и правда сгореть дотла, чем догнивать бессознательным обрубком распадающейся плоти… но так или иначе, а конец один — Рейфа больше не будет. Он ходит, улыбается, разговаривает — но он приговорен, и это его последние дни.
Последние, и других не будет.
Не потому ли так неожиданно полюбился ему дом, еще недавно казавшийся таким чужим, что это его последний дом? Не оттого ли до щемящей нежности прекрасна Мелла, что отражается она в его умирающем взоре? Не тем ли дороги ему жители Меллы, все до одного, что вошли в его душу за несколько дней до небытия? Это ведь правда, что в предсмертный миг все делается ярче, острее — все, чего не замечал, пока жил, все, что так больно будет терять, все озаряется последним светом…
Вспышка молнии — последняя, предгибельная…
Неужели нужно было подойти к порогу смерти, чтобы эта молния разорвала сердце и в него хлынули наконец улицы, дома, крыши с кошками, чердаки с бельем на веревках, скрип колодезного ворота и стук калитки, лошади и собаки, птицы и деревья — и люди, люди, люди…
Люди, которых он должен защитить.
— Не смотри на меня так, Кэри, — негромко попросил Рейф. — Давай не будем помирать раньше смерти и бежать впереди себя.
Он протянул руку и слегка встряхнул оцепеневшего юношу за плечо.
— Не все так страшно. Договорились?
Кэри вздохнул прерывисто и с усилием кивнул.
— Вот и хорошо. Работаем, Кэри, работаем…
Слово «работаем» было для Кэри поистине волшебным. Оно могло пробудить от сна, вывести из шока — возможно даже, воскресить из мертвых. «Работаем, детка», — говорила мама, когда они вдвоем разбирали бисер и стеклярус по цвету. «Работаем, Кэри», — говорил папа, вкладывая резец-«косячок» в неловкие от усердия детские пальцы. «Это кто это тут устал? Работаем!» — говорил учитель фехтования, когда с Кэри лился не седьмой пот и даже не десятый. Все детство, вся ранняя юность Кэри прошли под это слово. Может, оно и не самое подходящее для рыцарского романа о благородном мстителе — но что поделать, если роман оказался хоть и рыцарский, но какой-то неправильный…
Правильные рыцарские романы Кэри доводилось читать во множестве — и все они были на один лад. Все они начинались с того, что предки главного героя жили и не тужили — до тех самых пор, покуда коварным врагам не приходило в голову злополучное их семейство зачем-то извести. Иногда благородных предков старались сжить со света ради денег и земель, иногда — за принадлежность к запредельно древнему роду, нередко — просто из любви к искусству, потому что никаких внятных причин для скоропостижной ненависти отыскать нельзя было даже с помощью мага, сведущего в следственной экспертизе. Беспричинная злокозненность врагов, впрочем, придавала сюжету некое приятное разнообразие — потому что действия их таковым не блистали. Враги исправно одерживали победу — посредством оружия или клеветы, смотря по ситуации, — но итог оставался неизменным. Не запятнанная ничем супружеская чета (или только овдовевшая супруга, если сочинитель был уж очень наклонен к трагическим эффектам) отправлялась в изгнание, дабы влачить свои жалкие дни, или что уж там полагается влачить, в нищете и бесправии. Однако не тут-то было. В изгнании у несчастной четы неизменно рождался мальчик — разумеется, одаренный всеми мыслимыми и немыслимыми доблестями. Восхитительное дитя подрастало, узнавало тайну своего рождения, проникалось по отношению к врагам вполне закономерной ненавистью, после чего с несомненностью показывало злобным гонителям, в какой цене нынче лихо на развес и поштучно, а также демонстрировало остроту своего клинка — настолько успешно, что в финале обычно в живых, кроме мстительного дитяти, не оставалось никого. Ну что это за роман, если ставший мстителем мальчик не увеличит вдвое размеры городского кладбища?
Неправильный это роман. Но лишенное наследственного титула и имущества семейство Орсит в правильный роман никак не умещалось. Хотя бы уже потому, что родился у Орситов не мальчик, а девочка.
А еще потому, что лишились всего Орситы никак уж не безвинно.
Дед Кэри с раннего детства — или, как обыкновенно говорили в Ниале, еще молочных зубов не избыв — бредил стародавними свободами суверенного княжества. Каких таких свобод не хватало отпрыску знатного дворянского рода, во всю свою жизнь не знавшего утеснений, понять было с ходу мудрено. Тем более нелегко понять, каких свобод недоставало Ниале с тех пор, как княжество лишилось самостоятельности и вошло в состав королевства. Ни одно из присоединенных княжеств не душили поборами и налогами, местных уроженцев не ущемляли в правах, не заставляли насильно перенимать чужие им обычаи. Жизнь текла, как и прежде. Впрочем, если дотошно изучить список свобод и вольностей княжества Ниале, одной в нем все-таки по сравнению с прежними временами недоставало — свободы объявлять войну другим княжествам, когда вздумается. Именно ради ее сохранения Ниале в период Разделенных Княжеств отвергало любые союзы — потому что открывать военные действия пришлось бы уже не по собственной воле, а по уговору с союзниками. Именно эту свободу отнял у Ниале король, присоединивший обескровленное долгой войной княжество к своему королевству. К этому времени от населения Ниале осталась хорошо если треть — и уцелевшие не посчитали отказ от права начинать войну бесконтрольно таким уж большим лишением. Да и с кем воевать — с другими частями королевства? Или с кем-нибудь из сопредельных стран, которые сравнительно небольшому княжеству просто не по зубам? Однако выжженные поля зарастают пшеницей, разрушенные города отстраиваются заново, обезлюдевшие дома заселяются вновь… заселяются теми, кто уже не помнит, что такое война, но отлично помнит, что их предков лишили права ее начинать. А что может быть притягательнее запретного, заманчивее отнятого?
Юнцы, помешанные на старине, — дело обычное. Чем же и бредить юности, как не древностью? Куда хуже, когда время пытаются и в самом деле повернуть вспять, и уже не юноши, а люди взрослые. Деду Кэри, Лорну, когда он ввязался в заговор, было уже хорошо за сорок, его сын Иллер был уже два года как женат и уже лет пять как пытался образумить неугомонного отца. О заговоре Иллер, понятное дело, не знал ничего, но взгляды отца для него не были тайной — и он их ни в малейшей малости не разделял. Оба Орсита, старший и младший, были люди неподатливые, но способные уважать взгляды друг друга. Однако знай Иллер о том, что его отец подался в заговорщики, навряд ли его уважения хватило бы на такой случай. Тянуть Ниале назад, во времена всеобщей резни? Да Иллеру бы и в страшном сне не приснилось такое безумие! И уж тем более безумие — надеяться, что заговор горстки местных аристократов успешно перерастет в мятеж, мятеж — в победоносную войну и Ниале отделится от королевства! Такое случается, если государство стоит на грани развала — но не при сильном правлении в благополучной стране.
Заговор окончился вполне ожидаемым образом — неожиданным его исход был разве что для самих заговорщиков. Они и ахнуть не успели, как все было кончено. Самых рьяных казнили, остальные отделались лишением дворянства и всего имущества и запретом на ношение оружия по мужской линии до седьмого колена включительно. Иллер мог бы доказать свою непричастность и сохранить хоть что-то — но он не стал отрекаться от отца и вместе с ним потерял все.
Он ни словом, ни взглядом никогда не попрекнул отца в том, что по его вине Орситы оказались бездомными бродягами, лишенными средств к существованию. Будь Иллер персонажем правильного романа, тут-то бы ему и поднять знамя заговора в ответ на утеснение — но он не был персонажем романа и не считал, что клан Орситов пострадал ни за что. Влачить дни в нищете — или, говоря человеческим языком, осваивать ремесло побирушки — Иллер не собирался тем более. Есть на свете и другие ремесла. И будь ты хоть бывший дворянин, хоть бывший королевич — но когда на руках у тебя отец с матерью и жена с новорожденной дочерью, горделиво голодать совесть не позволит.
Иллер не мог податься в наемники, не мог сделаться учителем фехтования. Он не мог наняться даже слугой — потому что не владел ни одним из тех умений, которые слуге просто необходимы. Кто же мог знать заранее, что они понадобятся! Это ведь только судьбе одной известно, что за знаки она вырезала на бирке с твоим именем… а знать бы загодя, ничего бы не пожалел, чтоб своей рукой их исправить… вот этой самой рукой, которая так ловко в детстве вырезала из дерева затейливые фигурки…
Этой самой рукой Иллер себе новую судьбу и вырезал — а что не по бирке именной, а по пуговицам деревянным да костяным резьба пришлась… так ведь кто их знает, бирки с участью, на что они похожи.
Не золото с камнями драгоценными — дерево и кость, а все-таки пуговицы затейливые — товар хоть и не самый дорогой, но и не дешевый. Какая сельская красотка не захочет к празднику нарядное платье обновить таким украшением? Хватит и на еду, хватит и жене на шелк-бисер, чтобы новые пуговицы с хитрым узором сделать. Если в две пары рук работать, хватит и на право сдать экзамен в гильдию — а если вы вдвоем мастера гильдейские, а товар в городе сбываете, то цена ему уже другая. Можно и угол свой снять, а там, глядишь, и мастерскую открыть с вывеской. Орситы никогда не сдавались в бою, всегда сражались до последнего — и Иллер не стал сдаваться нищете.
Достаток пуговицы подарили хоть и скромный, но надежный. Мастерская Иллера пользовалась доброй славой. Все городские модницы наперебой старались заказать что-нибудь с выдумкой да попригляднее — ведь кому и понимать в изяществе, как не дворянину, пусть и бывшему!
Работали новоявленные пуговичники, не разгибая спины.
«Работаем, Кэри, работаем!»
К девяти годам Кэри шила шелком и бисером не хуже матери, к двенадцати освоила резьбу не хуже отца. Она гордилась званием подмастерья — куда больше, чем дворянским происхождением, о котором горазд был поговорить дед. Малышка Кэри деда с бабушкой любила — но сетовать вместе с ними об утраченном у нее совершенно не получалось. Да и вообще сетования были не по ее части. Вот утешения — дело другое. А что может быть проще, чем утешить стариков? Это ведь так замечательно, что у них не внук, о котором они мечтали, а внучка! Конечно, замечательно — внуку под страхом смертной казни нельзя было бы и в руки шпагу взять, но Кэри-то девочка, а не мальчик, ей никакой закон не запрещает брать уроки фехтования! Хотел дед видеть ребенка Иллера искусным фехтовальщиком? Конечно, хотел. Так отчего бы и не порадовать его фехтовальными успехами? Тем более что фехтование Кэри так легко дается… это куда веселее, чем школьные уроки, и ничуть не труднее… хотя уроки — это тоже весело, особенно уроки магии. Учитель магии говорит, что у нее большие способности. Мама говорит, что нельзя зарывать талант в землю. Отец говорит, что лишних знаний не бывает, а в столичном университете есть отделение, на котором женщины учатся. Дед говорит, что отродясь в семье Орситов не было магов и тем более магичек, но уж лучше магия, чем пуговицы. Бабушка говорит, что в столице женихи не здешним чета. А Кэри с ужасно взрослым видом говорит, что всему свое время. Ей очень хочется повидать мир, поступить в университет, выучиться магии всерьез — и очень не хочется расставаться с семьей… но это потому, что она маленькая — а вот когда она вырастет совсем большая…
Все было решено, все запланировано.
Все пошло кувырком.
Иллер никогда не чванился прежним своим дворянством, но и не скрывал его. Кто же знал, что найдется заезжий наглец, способный над этим поглумиться! Безмозглый дворянчик, не сделавший в своей жизни ничего толкового, даже пуговицы. Как же издевался он над родовитым пуговичником, лишенным титула! Какими оскорблениями сыпал, удваивая их и утраивая, когда понял, что пуговичник отвечать на них не станет и вызова на поединок не примет! Еще и сулился палками прибить за трусость, если пуговичник не придет в назначенное время в урочное место скрестить со своим оскорбителем шпаги! Не придет — значит, и вправду был дворянин, да весь вышел, один ремесленник остался, а ремесленнику не удары шпаги, а палочные удары полагаются.
Замечательный выбор — быть избитым высокородным подонком или взять шпагу в руки и лишиться головы.
Кэри и в мыслях не держала предоставить отцу выбор.
Вот только не станет заезжий оскорбитель с женщиной драться. Засмеет только пуще.
А кто ему скажет, что дерется он с женщиной?
Да внешность и скажет.
Как ни переодевай Кэри, как ни перетягивай грудь, за мальчика она в свои семнадцать лет ну никак сойти не могла. Но ведь внешность — дело поправимое. Магов хороших в городе довольно, и почти любой из них способен наложить заклятье, которое заставит кого угодно принимать девушку за юношу. В романах и не такие чудеса творятся, милостивые государи.
Но в романах чудеса не начинают чудесить.
Дворянчик не усомнился, что перед ним сын пуговичника, — откуда ему было знать, что у Иллера не сын, а дочь. И сын или брат младший вправе заменить вызванного в поединке, если оскорбитель намного его младше — а наглец был младше Иллера этак раза в два. Кэри с ним управилась запросто. Убивать не стала — просто вволю потешилась. Под конец незадачливый обидчик не просто извинения принес — в ногах был валяться готов, умолять, чтобы никто никому никогда ничего о дуэли этой не рассказывал — не приведи боги, узнают люди, что сынок какого-то пуговичника его этак отделал.
И вот тут и начались чудеса вокруг чудес.
Надеть на себя мужское обличье Кэри удалось с легкостью, иллюзии и вообще легко накладываются на реальность. Зато снять его оказалось не просто трудно — невозможно.
Поторопилась Кэри с иллюзией, поспешила — лишь бы успеть, лишь бы отец не узнал, что дочка надумала, пока она с дуэлью не разберется. Не стала долго по магам бегать, искать самого подходящего — зашла за накладным обличьем к тому, что жил поближе. А маг оказался таммером. И вдобавок он и знать не знал о магических способностях девушки — а она и знать не знала, что осведомить при наложении иллюзии о них нужно обязательно. Маг — таммер, Кэри — ниален с еще не упорядоченными серьезным обучением способностями… и что хорошего можно ожидать от сочетания разнородной магии? А Кэри еще и амулета не сняла — она его никогда не снимала. Старый амулет, родовой — времен Разъединенных Княжеств… против кого и делали амулет! Именно что против таммерских заклинаний и делали. Если бы чары накладывались против воли Кэри… вздумай она сопротивляться — да от мага песочек бы остался серенький! Но Кэри не сопротивлялась — и амулет не причинил магу ничего плохого. Зато с заклятьем его обошелся по-свойски.
Вцепилась накладная личина в лицо — не оторвешь. И как дальше жить девушке, в которой все видят юношу?
Если бы Кэри превратилась в мужчину на самом деле, может, она и сжилась бы с такой переменой. Но она не стала мужчиной, а только казалась им — казалась так основательно, что хоть в мужские бани зайди да догола разденься все поклянутся, что парня видели, а не девицу! Самого что ни на есть настоящего парня. И добро бы только обычные люди — ни один маг иллюзию не распознает! Парень перед ним, и все тут.
И если кто-то думает, что девушке, которая любому кажется парнем, оставаясь девушкой, жить легко… пусть подумает еще раз.
Попытки снять иллюзию съели все деньги, отложенные на приданое и на учебу, — услуги хорошего мага стоят недешево, даже если платить за них приходится не полную цену, раз успеха они не возымели. В поисках мага, который все-таки разберется со взбесившейся иллюзией, Кэри продвигалась все дальше от дома и все ближе к столице. Как раз к столице деньги и закончились. Но ведь это еще не повод сдаваться, верно? Орситы не сдаются. Что гласит старая житейская мудрость? «Если хочешь, чтобы что-то было сделано как следует, сделай это сам». Что значит — «я не маг»? У тебя ведь есть способности!
Способности есть, университет тоже есть… денег, правда, нет — но ведь и выхода тоже нет.
Вот так и оказалась Кэри студентом — не студенткой! — столичного университета, а сразу же после того — секретарем и лаборантом профессора Энстре.
Магичка по способностям, дворянка по крови — магии-то на судебные решения в высшей степени наплевать! — вдобавок незамужняя… дважды идеальное решение, вдвойне находка для Щита Меллы.
И… и — что?
И ничего, уважаемые.
Потому что ведь даже и не расскажешь никому, кто ты есть на самом деле. Не поверит никто. Не Кэри поверят, а глазам своим. Еще и решат, что спятил парень, эка жалость. Ну, может, мэтр Эррам поверит. А что толку? Кто ж его согласится с явным и несомненным парнем венчать? И на то, что заклятье Рейф снимет, надежды мало. Он ведь, как и все прочие маги, не заметил его даже. И нельзя, нельзя сейчас тратить силы на снятие иллюзии! Даже и в том невероятном случае, если снять заклятье удастся, сил у мэтра останется столько, что их не на Маятник — на котеныша приблудного и то не хватит. Так и зачем мэтру Эрраму правду рассказывать, зачем попусту душу травить? Все равно что рассказывать смертнику обреченному — мол, есть на твое имя помилование, а все едино тебе помирать, потому что замкнуто оно на замок, а ключ потерян. Расписывать в деталях всю неукусимость локтя? Дать понять, что судьба посмеялась еще более жестоко, чем кажется? Нет, как хотите, а у Кэри язык не повернется.
Еще и потому не повернется, что полюбила она Рейфа Эррама с первого взгляда — словно вспышка молнии выхватила его лицо из мрака. Единственное. Неповторимое.
Бывает ли любовь с первого взгляда? Еще как бывает — если со второго подтверждается.
И со второго, и с третьего, и с какого угодно взгляда Кэри влюблялась все сильнее и все безнадежнее.
Горло то и дело сжималось, дыхание замирало, перед глазами все плыло, в ушах стоял звон. От смущения своего и растерянности Кэри несла что-то совсем уж несусветное, ляпала дурацкие вопросы невпопад… каким же балбесом и неучем должен мэтр Эррам полагать незадачливого профессорского секретаря! Небось еще и думает, с какой радости профессор держит при себе законченного болвана — неужто поумнее никого не нашлось! Наверняка думает, только виду не подает. Наоборот — стоит Кэри его послушать, и ей кажется, что она и в самом деле умная и способная. И если она только постарается, все у нее получится.
Конечно, получится… а что тут трудного? Первую и единственную любовь свою своими, почитай, руками убить, помочь ему выжечь себя самого насмерть… должно получиться, Кэри, старайся, ты же умница. Ты же отлично понимаешь, что, если Рейф с Маятником не справится, ему все одно умирать придется. Вместе со всеми, вместе с тобой, вместе с жителями Меллы, где бы они ни были сейчас…
Если он не справится, их нигде не будет, никого и ничего больше не будет — так что уж изволь постараться на совесть, Кэри Орсит, сделай все, что можешь и не можешь, чтобы не напрасно Рейф погиб, чтобы не зазря себя дотла выжег… сделай так, чтобы он смог отразить Маятник… чтобы все были… все чтобы были, а его не было…
Работаем, Кэри, работаем…
Как же глупо все сложилось. И как страшно.
Утро выдалось теплое, но ветреное, неспокойное; рваные облака быстро бежали по небу. Однако в самом скором времени развиднелось, ветер начал утихать и задолго еще до полудня унялся окончательно. Наступившее безветрие обвело городскую стену сомкнутым кольцом тишины — ни шелест листвы, ни шорох травы не нарушали ее. Затих и город в ожидании Маятника. И ведь, казалось бы, глупость какая — бросать все дела оттого, что через несколько часов то ли настигнет тебя гибель, то ли нет, и сидеть сложа руки — ничего ведь не изменится от твоего сидения, не пройдет смерть мимо только оттого, что ты затаился. Так-то оно так — но и делами повседневными заниматься тоже не получается. И не потому даже, что все из рук валится, а потому что не получается, и все тут. Нет ничего хуже, чем ждать, — особенно если поделать ничего не можешь. Ждать, не зная ничего. Бывает, верную гибель встречают со спокойным мужеством и ясной душой — но незнаемое томит. Ждешь, сам не зная толком, чего именно, а потом уже и не понимаешь, а ждешь ли… пока не минует полдень, пока не сойдет со Смотровой башни новый маг и не скажет, что угроза миновала, ни к чему сердце не лежит. Затих город, замолк — только немногие тихие звуки робко дотрагивались до тишины и снова прятались.
До Рейфа и Кэри на Смотровую башню они не доносились. Тишина была такой огромной, что даже шепот, даже шорох заполнял ее всю и тоже становился огромным.
— Полдень скоро, — произнес Рейф, не глядя на Кэри. — Шел бы ты домой… пора уже.
Хоть и трудно тебе идти — едва до башни дохромал, — а все-таки лучше бы тебе сейчас уйти…
— Разве я вам мешаю, мэтр?
— Нет, — покачал головой Рейф. — Просто это будет очень… некрасиво. Не стоит тебе на такое смотреть…
Некрасиво — это не то слово. А какое слово будет «то»? Какое слово нужно, чтобы сказать: «Я не хочу умирать у тебя на глазах, парень, — тебе и без того несладко»?
Теперь уже настал черед Кэри головой качать.
— Если все кончится плохо, не будет никакой разницы, видел я что-то или нет, помнить мне все равно доведется недолго. А если все-таки все получится… лучше, чтобы я был здесь.
Смотрит, головы не опуская, глаз не отводит — и такая мольба в голосе: не гони, не лишай права сражаться вместе с тобой, вдруг вдвоем у нас получится лучше и ты уцелеешь… эх, Кэри, будь надежда хлебом, на свете бы не осталось голодных…
— Я так понимаю, что гнать тебя бесполезно, ты все едино останешься? — усмехнулся Рейф.
— Правильно понимаешь.
Солнце уже почти поднялось в зенит. Небо налилось спелой густой синевой, и жара стояла сухая и звонкая. Или это у Рейфа в ушах звенит?
В ушах и в самом деле звенело. Голову слегка вело, сердце билось чаще и тяжелее обычного, как оно бывает, если перебрать бодрящих заклятий, но на сей раз дело было не в них. Рейф и Кэри поработали на славу, и теперь весь он был переполнен силой. Катализирующие заклятья ускоряли действие всех чар до предела, Рейф и не предполагал, что живой человек может вынести что-то хотя бы отдаленно подобное и удержаться в сознании. Конечно, не профессора Энстре надо за это благодарить — вот уж кто на знания свои скупился. Но ведь Кэри умница, ему слово скажи, намекни только, а дальше он и сам домыслит. И трудяга каких мало — бывали у Рейфа добросовестные студенты, и сам он отродясь в лентяях не хаживал, но впервые в жизни он видел, чтобы человек работал с такой исступленной одержимостью. Вдвоем они лихо перелопатили бумаги отсутствующего профессора — при других обстоятельствах им бы за несколько месяцев того не сделать, что было сделано за несколько дней. Когда-то Рейф мечтал совершить переворот в науке — что ж, он достиг своего. То, что они с Кэри за эти дни узнали о возможностях катализа, открывало совершенно новую область для исследований. Рейф мысленно улыбнулся: не всякому студенту доводится наработать на диссертацию еще до того, как он сдаст первую в своей жизни сессию. Умница Орсит… далеко пойдет… и никакой профессор ему не помешает. Нельзя, чтобы помешал…
Рейф гнал от себя эти мысли, стараясь сосредоточиться на своих ощущениях, заранее почувствовать приближение Маятника. Ощущения оказались обманчивы. Неуловимое что-то, прозрачное и невесомое, словно паутинка осенняя, то ли есть она, то ли нет, блеснет на солнце и тут же пропадет вон из глаз — сколько ни всматривайся, не заметишь… а может, и нет ее вовсе, привиделась… своя ли тревога эхом отзывается призрачным — или это неясные пока еще отзвуки подступающей беды? Промельк отсвета, призрак звука — есть ли, нет ли… поди угадай, когда весь мир видится и слышится не таким, как обычно! Сила струилась по жилам Рейфа, наполняла собой — не он, сила сейчас смотрела из его глаз и слушала его ушами. Зрение обострилось предельно, Рейф сейчас мог бы воробья у самого окоема различить и перья на нем посчитать. Каждую травинку в поле за стеной он видел отдельно, очертания их были отчетливыми до хруста. Рейф глубоко вдохнул, пытаясь угомонить зачастившее сердце. Запахи тоже изменились — они были густыми, как студень, вязкими, но при этом совершенно не смешивались между собой. Даже от гранита Смотровой башни на солнце и в тени пахло по-разному. Звуки тоже не сливались — каждый звучал отдельно, и ни один не заглушал другие и не терялся в них. Горизонт слабо, но все же заметно изгибался, где-то за спиной замыкая в круг этот непривычный мир новых, таких ярких красок, линий, звуков и запахов, — а в сердцевине этого мира было ожидание, пустое и гулкое, как комната в заброшенном доме. От этой пустоты напрягалась шея и плечи, словно от чужого взгляда в спину. И еще отчего-то, несмотря на жару, мерзли руки…
— Руки мерзнут… — Голос Кэри был удивленным и непривычно хриплым.
Мерзнут. На жарком полуденном солнце. Почти незаметный знобкий холодок, шершавый какой-то, даже колкий…
— Начинается… — выдохнул Рейф.
Начинается… и уже некогда снова уговаривать Кэри уйти, некогда снова пытаться отсылать беднягу… все уже начинается, уже началось… время замерло, как муха в янтаре, черно-серое и неподвижное в золотых солнечных лучах… замерло, а потом засучило ломкими ножками, расправило прозрачные крылышки, и янтарь треснул, золото потекло прочь раскаленными каплями, прочь, куда угодно — лишь бы скрыться от незримого приближения Маятника…
— Смотри… — хриплый шепот, кто это шепчет — Рейф или Кэри?
Воздух бездвижен, ни ветерка — а дальний лес пригибается, словно под пятой бури… в тишине, в безмолвии гнутся деревья, кустарники — все ближе и ближе… и пригибается трава — в сторону Меллы… пригибается, ложится, стелется под несуществующим ветром — все ближе, все быстрее…
Какой уж тут высверк тончайшей паутинной нити! Не паутинка — снасти, канаты корабельные, и они стонут под напором невидимого шторма, воют от напряжения. Пустота ожидания схлопнулась сама в себя — но взамен ее ничего не пришло, место исчезнувшей пустоты осталось незаполненным, и это зияние было как пролом в крепостной стене… нет — как бойница!
Рейф вскинул руку, и сила его устремилась сквозь эту бойницу навстречу Маятнику.
Элементы заклятий четко и слаженно занимали свои места в кристаллической решетке. Легковесные чары, полимеризуясь, обретали прочность, их длинные волокна сплетались во вторичную структуру… третичную… какой еще маг может с чистой совестью сказать, что видел магическую реакцию — не результат ее, а саму реакцию, сами соединяющиеся элементы? Кто хоть раз не вычислял, а своими глазами наблюдал свободные и занятые энергетические оболочки? Кто созерцал нематериальность материи, ее несуществующий цвет и раскаленную мощь преобразований? И как рассказать, как выразить, назвать, обозначить то, для чего в языке нет слов, — как назвать это яркое, отчетливое, невыразимое, как рассказать этот красный цвет, синий до белизны, на октаву выше зеленого, режуще сладкий, выворачивающий кристаллическую решетку в какое-то немыслимо другое пространство, где она отслаивается чешуйками, оставляя неровный след на струящемся воздухе…
Неровная черта, словно впопыхах нацарапанная ребенком, который еще только учится рисовать…
И незримое жадно слизывает ее, как потеки варенья с блюдечка… пролизывает пустоту в решетке и всхлюпывает, втягивает ее в себя, все быстрее, и перед тем как исчезнуть окончательно, решетка скручивается в бешено вертящийся водоворот…
Остановить проклятие, задержать его? Маятник не бился о кристаллическую прочность заклятий — он пожирал ее, втягивал, всасывал, все быстрее и быстрее… сердце бухало в такт этому кружению, словно бы водоворот издали высасывал и его… эластичная стена полимерных чар выпучивалась в сторону невидимого присутствия медленно, нехотя… вытянулась в гигантскую воронку и лопнула, края чар сворачивались бесструктурными каплями, обрывки заклятий неопрятно змеились, подрагивая, и слипались, точно остывшие макароны, исчезающие во рту неразборчивого едока… пространство липко мерцало, словно киселем обмазанное, и мерцание это мало-помалу обозначило структуру того, с чем сражался Рейф.
Теперь он знал — как никто другой… но знание это уже ничем не могло ему помочь.
То, что возвращалось маятником к Мелле раз за разом, за неимением других слов можно было назвать воронкой, смерчем, водоворотом — и водоворот этот втягивал в себя магию, разум, саму жизнь.
…Тела, из которых выпита жизнь, бездыханные куклы из плоти на мостовой, разбросанные, разорванные…
…Тела, из которых выпит разум, безумные манекены идут по улице и убивают себе подобных, убивают, убивают…
…Тела, из которых выпита магия, беспомощные оболочки с кровоточащим ошметками сознания…
Именно так, а не иначе.
Теперь Рейф знал, отчего не иначе, — но знание это не могло ему помочь.
Самоподдерживающаяся реакция.
Она не остановится, пока в вихревую воронку втягивается все новое и новое сырье — жизни, разумы, силы… вот в этот вот мерзкий крутящийся хобот, нацелившийся на Рейфа, на самое вкусное, что есть вокруг, на Рейфа, в котором мирное тление магической силы разогнано до скорости пламени… Рейф просто полыхает силой, и пожирающий вихрь тянется к нему на жар этой силы, подобно тому как змея находит мышь по теплу ее тела…
Может ли мышь загрызть змею?
Может ли маг сдавить горло воронки, задушить смерч?
Двумя руками мог бы и попытаться — но Рейф отчетливо ощущал свою магию однорукой.
Эта единственная рука была сильна непомерно, как нередко случается у калек, но она была одна, непоправимо и безнадежно одна — и пальцы не сходились на глотке вихря.
У Рейфа была только одна рука — правая, вскинутая в отвращающем жесте, и всем, что еще оставалось от его сознания, он продолжал удерживать ее — а другой руки у него не было, и тела наполовину не было. Половинка тела, половинка разума, половинка магии… Их недоставало, чтобы одолеть смерч, их вообще ни на что недоставало. Мир наполовину померк, поблек, краски и очертания выцвели, сделались плоскими и словно бы нарисованными, звуки сплющились в бессмысленный блин… Держать руку, держать… держать! Пустота ощутимо просвечивала сквозь оболочку зримого, бугрилась под ним, как мускулы под кожей, еще немного, и она прорвет тонкую пленку сущего, и для Рейфа закончится все — и навсегда… Держать… ну и что же, что ничего больше нет, — держать…
Ничего больше не было, только правая рука, и Рейф не знал, не понимал, что его тело сделало шаг назад, не ощущал, что его левая рука уже сдавливает его горло — ведь ее не было, и горла не было… разве можно ощущать то, чего нет?
Можно — если его вдруг хватают, тянут куда-то в сторону и сжимают что есть силы.
Левой руки не было, а теперь она есть, пальцы Кэри вцепились в нее до синяков, и Рейф не может даже оттолкнуть, ведь его держат за левую руку, которая есть, а правая нужна ему, чтобы сражаться, и он не успевает крикнуть, это Кэри что-то кричит до синевы на висках, и губы его шевелятся…
— Не-е-е-ееее-ее-еет!!!
Крик отчего-то запаздывает, не поспевает за движением губ… лицо залито слезами… лицо Кэри, закованное в жесткий полимерный каркас заклятий…
Лицо, которое есть — а сейчас его не станет, потому что Рейф не успел оттолкнуть Кэри, и хобот вихря тянется уже не только к Рейфу — к ним обоим… тянется… и слизывает оболочку из заклинаний…
И Кэри смотрит на Рейфа, а Рейф на Кэри… на это знакомое ему лицо… девичье лицо… такое знакомое — и такое иное…
Не просто знакомое — до мельчайшей черточки то же самое… и при этом до мельчайшей черточки иное.
Девичье лицо — бледное, зареванное, уже не прикрытое от его взгляда ни маской наложенной на него иллюзии, ни еще более плотной маской воспитания и приличий — какое уж тут воспитание, какие приличия на краю смерти! — обнаженное лицо, до самой души обнаженное, разомкнутые в крике губы, распахнутый взгляд — нагой взгляд женщины, у которой отнимают больше чем жизнь…
И столько яростной любви было в этом взгляде, что свирепая нежность рванула наискось сердце Рейфа невыносимой болью — лютой, ослепительной, как вспышка молнии… молнии, выхватывающей из мрака одно-единственное лицо.
Неповторимое.
Незабываемое.
Фактор молнии?
Основной компонент приворотных чар?
Так, кажется, назвал это Рейф в своей диссертации в той, прошлой жизни?
Да кому нужны все и всяческие приворотные чары — ведь лица девушки, удержавшей тебя на краю смерти, ты и так не забудешь никогда!
Неповторимое.
Единственное.
Ты не забудешь его — ведь у тебя теперь есть время, чтобы не забыть, вот только что времени не было, а теперь оно есть. Потому что левая рука у тебя тоже есть, и ты сам у себя теперь есть — цельный, завершенный… У тебя есть вы оба, ты и она, и потому у тебя есть ты… У тебя есть левая рука, Кэри сжимает ее в своей — единое, неразрывное целое, словно по вашим жилам бежит общая кровь… И Кэри взметывает левую руку, в точности повторяя твое движение… И твоя магия, обретя цельность, сжимает свою вторую руку на горле проклятой воронки, сдавливает смерч… и он захлебывается, рвется и издыхает…
И почему-то становится ужасно тихо. Что значит — становится? Ведь и было тихо, ты сам был готов помешаться в рассудке от облепившей тебя тишины. Как же тихо… только Кэри всхлипывает да ветер шелестит травой где-то внизу у стены. Ветер… до чего же хорошо, когда ветер есть и он шелестит. Ветер… и отвесный полуденный зной… и птица какая-то дурная прямо над головой орет… и отчего-то мутит немного и голова кружится. Нет, не «отчего-то» — от слабости… вот теперь можно почувствовать, что тебя на самом-то деле ноги не держат, ощутить, как трясутся и подгибаются колени, как дрожит рука Кэри в твоей руке… Теперь уже можно, теперь все можно, потому что с Маятником покончено… А вот с вами обоими — нет, и можно позволить себе опуститься без сил на горячий от полдневной жары каменный пол Смотровой башни рядом с Кэри, не разнимая рук, и привалиться друг к другу, и сидеть молча, ничего не говорить, просто смотреть на спелую синеву неба, на растрепанную ветром траву, на башенные зубцы, оплавленные, смятые, словно клеклый хлебный мякиш, там, где прекратил свое существование Маятник… Оплавленные, смятые… а это значит, что надо все-таки встать… встать, спуститься вниз и предупредить, чтобы никто покуда и близко не подходил к башне и к примыкающей части городской стены и уж тем более не касался помятого гранита. Эту часть стены и башни надо будет изъять и захоронить, не притрагиваясь руками, а прежде того — обезвредить от магической накипи, насколько это и вообще возможно. Да тут работы по захоронению и обезвреживанию недели на две, не меньше!
Но Маятника Меллы больше нет.
Наверное, это какая-то неправильная победа. Наверное. Маятник ведь полагается отражать, а не уничтожать. Но чего еще и ждать от неправильных героев…
— Кажется, я знаю, чем мы будем заниматься после того, как повенчаемся, — сипло произнес Рейф.
Маятниками, чем же еще. Не одна только Мелла живет от Маятника к Маятнику — но до сих пор никто не додумался, как их надо уничтожать. А если бы и додумался, не смог бы — чтобы суметь, сначала надо оказаться совершенно непригодным к должности Щита, а потом сделать все шиворот-навыворот, и притом не в одиночку. Женатый маг в одиночку отразил бы Маятник. Влюбленный маг вдвоем со своей девушкой, как оказалось, сумел Маятник уничтожить. Он тоже был завершен — они оба с Кэри были завершены… Просто они оказались завершены иначе. Не так, как полагается.
— Чем не развлечение на медовый месяц… — сорванным голосом отозвалась Кэри. — Главное, не забыть опять сделать все неправильно.
Рейфу не пришлось объяснять, о чем он думал. Кэри его и без слов поняла. Это всегда так, когда любишь, — или только если у тебя все не как у людей, а вверх тормашками?
— И госпожу Эссили с собой взять, — добавила Кэри.
— Обязательно, — согласился Рейф. — Куда же магу без тещи. Без нее бы на самом деле ничего не получилось.
Томален не было с ними на Смотровой башне, она всего лишь рассказала Рейфу, что на свете существует Кэри Орсит, — а могла бы и не она рассказать, а кто-то другой. И тем не менее Рейф знал с той же несомненностью, что и Кэри, что без Томален ничего бы не получилось, — знал какой-то странной частью своей души, той частью, с которой он и сам еще не был толком знаком и с которой ему только еще предстояло познакомиться… той частью души, которая народилась только сейчас, общей с Кэри — на двоих…
Наверное, это неправильное объяснение в любви и неправильное предложение руки и сердца. Наверное. Но чего еще и ждать от неправильных влюбленных…
Не романса же сердцещипательного, в самом-то деле…
Юноша с легкой досадой смотрит на седого как лунь старика. Вот сейчас тот его хвалить да превозносить станет! За то, что он такой сознательный и доблестный и вообще весь такой замечательный. Ведь наверняка станет. За тем и пришел, верно. Юноша смотрит почти с обидой. Он ведь не для того в огонь шагнул… Не для того, чтоб его вот эдак, с утра до ночи… И вовсе он не замечательный, такой же, как все. Ведь каждый же на его месте…
— Это ничего, — усмехается старик. — Я вот в свое время сжег целую библиотеку. Пойдем, поговорить надо.
Теперь юноша смотрит на него с ужасом.
«Сжег целую библиотеку!»
О чем и говорить с таким чудовищем? Как он и вообще дальше-то жить смеет? Да еще и хвастается этим своим «подвигом»!
— О чем нам с вами разговоривать?! — гневно выдыхает юноша.
— Да все о том же… — усмехается старик. — О книгах… * * *
«Рукописи нужно сжечь!» — Старый книжник уж который день твердит себе эту фразу.
Нужно. Необходимо. Нельзя иначе. А не то придут люди короля и… вот только они сжигают рукописи вместе с теми, кто их прячет. Рукописи нельзя прятать. Грех это. Грех великий.
Свитки. Рукописи эльфов. Непостижимые тайны навсегда ушедших бессмертных. Эльфийские рукописи почти никогда не повторяются. Каждая из них уникальна. Бесценна. И даже если первые два слоя совпадают, кто может сказать, что будет в третьем? Во всяком случае, не он. Ему такое счастье недоступно. Не каждому открывается глубинная мудрость эльфов.
Он представил себе все эти восхитительные рукописи, про которые он даже в мыслях своих никогда не смел сказать — мои, представил себе все эти восхитительные рукописи корчащимися в равнодушных ладонях огня, и слезы бессильной ярости потекли из глаз.
«Да как же я могу их сжечь, если они не мои даже, если я всего лишь хранитель, хранитель, и только?!»
Бессильный гнев сжал кулаки.
Рукописи кричали от боли.
— Боже! Да я дьяволу готов их отдать, лишь бы они уцелели! — давясь слезами, прошептал он.
Раздался такой грохот, словно в дверь саданули ногой. Старик сжался от ужаса.
«Они пришли!»
«Пришли!»
«Люди короля!»
«Пронюхали!!!»
«Кто-то видел! Видел и донес!»
— Мужайся, господь услышал твои молитвы! — донеслось от двери.
— Вы… вы кто? — жалко выдохнул несчастный книгочей.
«Не успеть. Ничего не успеть. Спрятать… сжечь… сбежать… поздно. Все поздно».
— Кто вы?! — жалобно и страшно вскричал он, в ужасе eставясь на входящего.
— Друг, — ответил тот.
— Друг… — прошептал книжник, обессиленно опускаясь на пол.
— Друг всех, кто стремится к знаниям. — Незнакомец откинул капюшон плаща, по плечам его рассыпались длинные черные волосы, пронзительные глаза уставились на старенького хранителя рукописей. — И враг всех, кто эти знания уничтожает, — добавил незнакомец, многозначительно положив руку на рукоять меча.
Старый книжник плохо запомнил то, что случилось потом. Что-то говорил незнакомец, он ему что-то отвечал, объяснял. Пришел в себя он уже среди своих любимых рукописей. Незнакомец был там же. Сидел, вольготно развалясь в кресле самого хозяина дома, небрежно просматривая снятые с полок свитки.
— Завтра в полночь, — повторил незнакомец.
Именно эта фраза и пробудила хранителя рукописей от странного забытья, забытья, в котором он что-то говорил и делал, вот только никак не мог вспомнить — что.
— Я прибуду с верными мне людьми, — проговорил незнакомец. — Мы укроем твои сокровища в таком месте, где до них никакой король не доберется. А что касается тебя… ты всегда будешь желанным гостем в нашем тайном хранилище. Посидим за чашей вина, потолкуем о слоях значений…
— Да мне всего-то только два ключа и доступны, — с горечью вздохнул хранитель.
— Только два?! — рассмеялся незнакомец. — Ну, это никуда не годится!
Он снял с пальца драгоценный перстень.
— У тебя такого нет?
— Откуда? — удивленно откликнулся старик. — Да и зачем?
«И при чем здесь эльфийские ключи? — хотелось ему добавить. — Чем эта изукрашенная безделушка может помочь?»
— Вот оттого тебе лишь два слоя и доступны, — усмехнулся незнакомец. — Смотри!
Он взял один из свитков, развернул его и быстро провел перстнем вдоль края.
— Смотри! — повторил незнакомец.
И было на что. Эльфийские руны замерцали как звездочки, а потом над ними появился еще один текст, он висел просто в воздухе, на расстоянии большого пальца от самой рукописи… и был записан человечьими буквами! Человечьими словами.
— Вот так! — сказал незнакомец. — Это первый слой.
Он провел своим перстнем дважды, и руны вновь замерцали, раскрываясь еще глубже.
— Второй слой, — сказал незнакомец.
Три движения перстнем.
— А вот и третий…
Книжник жадно впился глазами в то, чего никогда не читал, не видел, в то, что никогда не надеялся прочитать или увидеть…
Незнакомец тихо рассмеялся.
— Я оставлю тебе перстень, — сказал он. — Чтоб ты не особо скучал в ожидании нашего прихода.
Перстень лег в дрогнувшую руку старика.
— Жди, — сказал незнакомец. — Завтра в полночь.
Он поднялся и быстро вышел, плотно притворив дверь.
Старый хранитель стоял молча, совершенно ошарашенный, в руке его неприятно теплел оставленный незнакомцем перстень, а перед глазами медленно таяли выступившие поверх эльфийских рун человечьи буквы.
«Ох-х-х…» * * *
Неспокойно было на душе. Ведь вроде правильно все решил, а… что-то не так.
Незнакомец этот, конечно, как снег на голову свалился, словно заранее знал, словно мысли подслушал. Странно все это. А все-таки лучше незнакомцу этому свитки отдать, чем вовсе в огонь сунуть.
Старик попробовал читать, но — впервые! — чтение не успокаивало его. Даже наоборот. Неправильно как-то было. Вроде он не у себя дома, в своей уютной библиотеке, самом прекрасном месте в мире, а в многолюдной толпе посреди рынка, где того и гляди кошелек украдут! Вроде сидит он как дурак на самом сквозняке и холодный ветер ему в спину дует.
Что-то было не так.
Хранитель попробовал воспользоваться подаренным перстнем, но пришедшие на смену изящным эльфьим рунам разлапистые человечьи буквы казались неподлинными, от них тянуло какой-то нарочитостью и чуть ли не фальшью. Он взглянул на третий, на четвертый слой… замер на миг и, набравшись храбрости, заглянул на пятый. Он был бы потрясен, если бы смог поверить. Неужто бессмертные и впрямь задавались такими вопросами?! Неужто одни и те же цепочки рун способны вместить столь разные, столь непохожие знания?! Он был бы потрясен, если бы поверил. Но что-то мешало. Что-то было не так. Какой-то едва ощутимый диссонанс мешал признать эти колдовские буквы настоящими, что-то почти неощутимое, но все же присутствующее не давало счесть этот выплывающий поверх оригинала текст подлинным переводом с эльфийского. Да, вроде бы все правильно, те слои, которые он в состоянии разобрать сам, действительно повествуют о том же, о чем и колдовские буквы, вот только… как-то по-другому это все.
Книгочей отложил свиток и уставился на подаренный перстень. А потом и его отложил в сторону.
«Чего я боюсь?» — сам себя спросил он.
И не нашел ответа.
Подумал о доглядчиках короля — и не испытал страха.
«Так чего же я все-таки боюсь?» — спросил он себя еще раз.
И понял, что боится возвращения незнакомца.
До дрожи.
До судорог.
До вопля.
«Мне что — рукописей жалко, что ли? — со стыдом подумал старик. — Так ведь если не ему — все едино в костер, а он хоть обещал пускать к себе в тайное хранилище».
— Что это? — стараясь справиться со страхом, раздумчиво протянул он. — Примитивная жадность? Глупость? Или мне так уж хочется единолично обладать сокровищем? Ни с кем не делясь. Ни с кем. Вот еще, разве кто-то, кроме меня, заслуживает обладания тайной?! — Он глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться. — Боже, неужто моя гордыня столь непомерна? Неужто я в сердце своем, даже от самого себя в тайне, все же посмел назвать эти рукописи — своими? Решить, что это — мое и только мое?!
Он затравленно оглядел библиотеку и вдруг, не выдержав, закричал:
— Почему?! Почему я ничего не помню?! Как я провел этого типа в библиотеку?! Что он мне говорил?! Что я ему ответил?! Что?!
Бестолково шаря вокруг взглядом, книжник натолкнулся на подаренный перстень и вздрогнул. Ему показалось, что перстень зловеще ухмыляется, подмигивая ему блестящим рубиновым глазом.
«Боже, да я дьяволу готов их отдать, лишь бы они уцелели!» — припомнились ему собственные слова.
А потом грохот, паника в мыслях и ответ незнакомца:
«Мужайся, господь услышал твои молитвы!»
Что ж, именно так он тогда и сказал.
Господь услышал.
Выполнил?!
— Но если он и вправду дьявол… мне лучше вспомнить, о чем мы с ним говорили! — жарко прошептал старик.
Вот только вспомнить не выходило. Вязкая тяжесть в мыслях возникала каждый раз, как только он намеревался в подробностях припомнить требуемое.
В подробностях!
Тут бы хоть что-то вспомнить!
Что ж, заняться все равно нечем. До завтрашнего вечера времени хватает, а читать… читать все равно не выйдет. Невозможно потому что.
Так. Что же все-таки произошло? Ну?!
В третий раз споткнувшись на одном и том же месте, старик отчаялся, а отчаявшись, разъярился.
— Врешь, дьявольское порождение! Все равно вспомню! — прошептал он и принялся молиться.
И каждый раз сбивался. Рассеянно мечущийся взгляд наталкивался на нагло возлежащий на столе перстень, и слова молитвы мигом вылетали из головы.
— Ах ты, зараза, прости господи! — возмущенно прошипел старик и, ухватив перстень двумя пальцами, кинул его в кружку с недопитым пивом.
А потом ухватил нательный крест и, сжав его в руке, прочел молитву полностью, ни разу не сбившись. Прочел и все вспомнил. А вспомнив, подумал, что король еще не самое чудовищное чудовище из тех, что по земле бродят. Нет, незнакомец не был дьяволом, даже его наместником на земле не был. Но… быть может, дьяволу стоило взять у него несколько уроков? Одурманив собеседника, он не постеснялся, все выложил. Быть может, потому что поболтать захотелось, быть может, похвастаться вздумал, а то ведь вот он какой могучий и замечательный, а восхититься-то и некому, не перед другими же мерзавцами выхваляться, они и сами такие. А может, душу облегчить пытался, есть ведь и у него какая-никакая душонка, плохонькая, трепаная, но есть ведь. Господь в душе ни единой твари живой не отказывал. Ох и наговорил он, зная, что одурманенный собеседник ни черта все равно не вспомнит, ох и нарассказал. Не знаний он искал в эльфийских и прочих старинных рукописях, а возможности превратить эти знания в смертоносное оружие, в погибельные чары, в неодолимую власть.
«Что ж, если король сжигает эльфийские свитки и прочие старые книги, чтоб они не достались вот таким вот… можно ли его осуждать?» — подумал старый книжник. И сам себе ответил: «Можно. Нужно его осуждать. Знания не должны доставаться негодяям и мерзавцам, но нельзя их отнимать у хороших людей. Ведь есть же где-нибудь хорошие люди?! Есть, конечно. Вот только никого из них не окажется здесь завтра вечером. Никого. А значит, придется ему поступить так, как поступает и велит поступать его величество Дангельт. И пусть его потом осудят. Справедливо осудят. Он не станет спорить. Он уже сейчас согласен с обвинением. Он сам подпишет себе приговор. Сам, потому что нельзя уничтожать знания. Нельзя. Вот только и выхода другого нет». * * *
Книжник ждал, стоя перед закрытой дверью. Они возникли из ночной темноты, продавили сумрак пугающей тяжестью своих теней и приблизились, будто бы на ходу обретая земную плоть.
— Мы пришли, старик, — сказал вчерашний незнакомец. — Мы пришли, как я и обещал. Пришли освободить тебя от опасной заботы. Можешь выносить свои свитки.
— Заходите и берите. — Хранитель распахнул дверь и шагнул в сторону.
Незнакомец подался вперед и тут же отпрянул. Из распахнутой двери вырвались жадные языки пламени.
— Проклятье! А рукописи?! — взвыл он.
— Я же сказал — заходите и берите! — с нажимом повторил старик. — Они там!
Он уже не боялся. Ни людей короля, ни этих… кто бы они ни были. Он совершил самое ужасное в своей жизни деяние — поджег все то, что собирал с такой любовью, хранил с такой заботой… так что еще могло его испугать? Уж точно что не их перекошенные от бессильной ярости рожи! Бессильные. Это они-то. При мечах, при черном колдовстве — бессильные. Против него, маленького, слабого, — бессильные. Что они могут? Всего лишь убить его? Ну так это уже поздно. Он сам убил себя, когда поджег все самое любимое, что у него было. Поджег, потому что понял: нельзя отдавать злу то, что пытаешься сохранить для добра.
Вот и стоит зло, растерянное, у открытой двери, стоит, не зная, что предпринять, даже смешно смотреть, право слово!
— Ну? Что ж вы не заходите? Или у вас специального такого перстенька, чтоб огонь гасить, нету? — насмешливо промолвил старик. — А я и не знал! Думал, имеется.
Чувство невероятной, давно не испытываемой свободы охватило его, подобно тому как пламя охватило рукописи. Он уже умер, так чего ему бояться? И кого? Неужели этих?!
Они заметили его наконец. Отвели глаза от пляшущего пламени. Их руки потянулись к мечам. Что ж, он заранее знал, что так будет. Знал и не боялся. Теперь, когда в пламени умерла его единственная любовь, любовь, которую он сам отдал огню, к чему ему делать вид, что он все еще жив? Ходить, говорить, дышать? Нет уж. Хватит.
Вчерашний незнакомец первым вытянул меч из ножен.
И первым умер. Прилетевшая из темноты стрела прошила его навылет. Он упал, не выпуская из рук меча, ткнулся головой в землю у самых ног старика и замер, недвижный и все же страшный в своей недвижности. Его длинные волосы рассыпались по земле. Старик только рот открыл от изумления. А стрелы посыпались так часто, что скоро вокруг совсем никого не осталось. Спутники страшного незнакомца все до единого лежали мертвыми. Лишь некоторые успели выхватить мечи, а вот пустить их в ход не удалось никому. Да и против кого? Тьма надежно хранила неведомого стрелка, а вот охотников за эльфийскими рукописями освещал горящий дом.
Старик с недоумением смотрел на лежащие у его ног тела.
Странно. Он ведь уже умер, так почему же остался жить? А эти… они должны были убить его, так почему же умерли сами? Зачем эти стрелы? Зачем все? Его спасли? Зачем? Разве он кого просил? Зачем ему жить, раз он уже умер? Рукописей больше нет, а значит, и его нет тоже.
Он поднял глаза и дерзко посмотрел в окружающую ночь.
Он никого не просил себя спасать. Никого. Он все равно умрет, слышите? Постыдно предать огню бесчисленное множество миров, а самому спрятаться в жизнь. Он не трус. Он умрет. Он сумеет.
Легкие шаги в темноте он скорей угадал, чем услышал. Легкие как ветер. Как шелест камыша. Как шепот ручейка в полдень. Шаги серебристые, как сумерки…
— Здравствуй! — прозвучало из темноты.
Он не ответил. К чему мертвым отвечать на нелепые возгласы живых?
— Ну, если эти мертвые при жизни были знакомы с правилами вежливости, почему бы им и не ответить? — донеслось из темноты.
— Потому что нелепо желать здоровья мертвому, — поневоле откликнулся старик.
продолжение следует... вселенское управление волшебной энергетикой
И вздрогнул, вдруг сообразив, что в первый-то раз он промолчал. Так что, неведомый собеседник мысли его прочел, что ли?
— Не вижу ничего нелепого в том, чтобы пожелать здоровья мертвому, — откликнулся его собеседник. — Что ж мне, болезни тебе желать, что ли? Мало того что ты умер, так еще и заболеешь! Представь, как это будет ужасно! Начнешь чихать, кашлять, сморкаться, какая уж тут смерть, сам подумай!
Из темноты вышагнул… нет, эльфа старик узнал сразу. Это ж кем быть надо, чтоб эльфа не узнать! Королем, не иначе. Известно ведь, что его величеству под каждым кустом эльфы мерещатся. Вот он и вешает что ни день обычных людей, кои ему эльфами представляются. Но не узнать настоящего…
Вот когда не то что умереть захотелось, а и вовсе никогда не рождаться. Не быть. Никогда не быть.
Сжечь целую эльфийскую библиотеку. Эти злыдни всего лишь забрать ее хотели, а он… Убийца.
Эльф молча смотрел на него. Без гнева, без ярости, без обиды даже.
«Да что ему, все равно, что ли?!»
— Почему ты так неправильно думаешь? — удивленно спросил эльф. — Ты же все правильно сделал.
— Правильно?! — Книжнику завыть хотелось, а непослушные губы едва шепчут.
— Правильно, — уверенно кивнул эльф и шагнул в горящий дом.
Старик даже закричать не успел. «Мало того что рукописи сжег, так еще и эльфа…» А эльф уже выходил обратно, и его руки были полны свитков. Эльфийских рукописей, совершенно не тронутых пламенем. Тех самых рукописей, что хранитель так старательно предал огню. Эльф сложил перед ним свитки и вновь шагнул в дом. И еще. И еще.
— Разве… разве эльфийские рукописи не горят? — потрясенно спросил старик, узрев перед собой всю библиотеку в целости и сохранности.
— Горят, — улыбнулся эльф. — Еще как горят. Разве ты не видишь, что это — сгоревшие рукописи?
— Сгоревшие?
— Ну конечно, — кивнул эльф. — Их теперь никто никогда не увидит. Кроме тебя и тех, кому ты их дашь. Ты заслужил это право, право выбирать, кому доверишь эти знания.
«Перстень!» — почему-то подумал книжник. Эльф поморщился и протянул руку. Ни на миг не задумываясь, хранитель вытащил из кармана перстень и протянул эльфу.
— Жалеть не будешь? — держа перстень на ладони и глядя в глаза, улыбнулся эльф.
— Буду! — с отчаяньем выдохнул старик. — Но… ну его вовсе! Будь оно проклято — такое знание!
— Оно проклято, — очень серьезно кивнул эльф и сжал руку в кулак.
А когда разжал, на ладони не было ничего, кроме пепла. Набежавший ветер мигом его развеял.
— Знание нельзя украсть, — сказал эльф. — Помнишь поговорку, что краденое лекарство становится ядом?
— Помню, — кивнул хранитель.
— Здесь то же самое. Знание можно только заслужить. Усердием. Или подвигом.
В корчму «Лисье логово», что в излучине Мирвы, в сорока верстах от Никта, под закат вошел скиталец. Был он одет не по-здешнему, лицо прятал под полями круглой соломенной шляпы. Взял горького травяного чаю и соленых сухарей, сел в углу, подальше от света. Стал слушать старого Бару, местного рассказчика.
— Расскажи про Заоблачный Город, Бара, — просил охотник с вязанкой шкур на плече.
— Не надо про Город, лучше про Ключницу и Часовщика.
— Давай про Спящую Рыбу.
— Расскажи свою новую историю, старик, — гулким голосом сказал приземистый человек с бритой, покрытой шрамами головой. И присовокупил к своим словам пару монет. — Расскажешь хорошо, не обижу. Ты меня знаешь.
Все прочие завсегдатаи корчмы замолкли, как заговорил бритоголовый. Похоже, его знал не только Бара.
Старик откашлялся. Возвел подслеповатые глаза к потолку.
— Было это давным-давно, — начал он.
• • •
Далеко на севере, в городе, где полгода день, а полгода ночь, жил один сказитель. По-тамошнему скальд. Хоть он был и молод, но молва о нем шла широко. Бо истории, которые он сочинял, люди передавали из уст в уста, как замерзшие путники передают друг другу чашу с согревающим отваром. Была в тех историях и любовь, и отвага, и страсть, и ненависть. Были в них великаны и карлики, короли и колдуны, говорящие звери и запретные книги. Но главное — были в них люди, в которых слушатели узнавали себя. За то готовы были они внимать скальду день и ночь, долгий северный день и долгую северную ночь.
А когда день сменяет ночь, в тех краях празднуют великий праздник. Утро Солнечного Порога зовется он. Повсюду зажигают костры, и парни с девушками прыгают через них. На тех кострах пекут дивные маковые пироги, отведав которых, парни и девушки водят вокруг огня хороводы. Бывает, что когда хоровод распадается, не все могут разнять ладони. Тут-то и время сватов засылать с подарками.
Еще в Утро Солнечного Порога выбирают Хозяина и Хозяйку Весны. Обязательно то должна быть прекрасная девица и статный парень. Вдвоем они закрывают праздник и своим поцелуем отправляют зиму на покой, а весне открывают дорогу в свой суровый край. Так уж заведено.
Молодой скальд уже дважды становился Хозяином Весны. Губы его встречались с губами красивейших из девиц. Но сердце оставалось холодным. Будто ждало чего-то.
Наступила третья весна. На праздник Солнечного Порога явилась незнакомка. Никто не знал ее имени. Никто не видел ее лица — оно было скрыто за синим шарфом. Лишь сверкали глаза, пронзительные, как звездная россыпь над ночной тайгой. Стать в ней была, неведомая в тех краях. Когда она шла — на снегу не оставалось следов. Зато когда прыгала над костром, ветер, поднимаемый полами ее шубы, выстужал огонь до углей. Почернели от зависти румяные лица девиц, но всем было понятно: пришла новая Хозяйка.
Ожил скальд, расправил плечи. Шагнул в тесный, хмельной круг. Ударил о землю расшитым сапогом. Запел для гостьи, заговорил, как только он умел. Превозносил ее поступь, ее тонкий стан, блеск ее глаз. Молил выйти к нему и танцевать с ним. Текли его речи, как мед, не устояла незнакомка. Вошла в круг, стала напротив сказителя.
Потом слагали истории об их танце. Сравнивали их с луной и солнцем, с хищным беркутом и его быстрой тенью, с грозой и ливнем. Плясал скальд, заломив соболиную шапку, выбивая каблуками частую дробь из замерзшей земли. Струилась вокруг него гостья, встряхивая широкими рукавами, не сводя чудных своих глаз с раскрасневшегося лица сказителя. Протягивал скальд к ней руки, но ускользала пришелица из его объятий, не давала коснуться себя. Будто и правда не могли они сойтись, как луна и солнце.
Враз они остановились. Поклонился сказитель гостье в пояс и попросил дозволения коснуться ее руки. Тогда она впервые заговорила:
— Знай, сказочник, — сказала она. — Если возьмешь ты мою ладонь, то пойдешь за мной, куда я скажу, без воли и рассуждения. Готов ли ты к такой участи?
Улыбнулся скальд, рассмеялся сказитель и сказал, что готов. Сняла гостья перчатку, протянула ему тонкие пальцы. Тишина наступила такая, что слышно было, как растет под талым снегом трава.
Лишь коснулся ее руки сказитель — ледяная игла прошила его сердце. Лишился он голоса и дыхания, все поплыло перед его глазами. Рассмеялась гостья, взмахнула рукавом. Поднялся снежный буран, загасил все костры, разметал цветные ленты. Седая туча заслонила солнце.
— Сегодня праздник закончился, — сказала гостья. — Ты, сказочник, пойдешь со мной. Девять дней и ночей проведем мы в пути. Днем ты будешь спать, а ночью рассказывать мне свои истории. И если ты удивишь меня трижды — я отпущу тебя и с тобой в твой край вернется весна. Если же нет — холод навеки скует эти земли. А ты вечно будешь спать в моем доме, доме Хозяйке Зимы.
Сказала — и сгинула в снежном вихре вместе со сказителем. И стало все по ее словам, исчезло солнце, и мороз погнал людей домой, к очагам. Одна надежда у них теперь осталась, что не подведет сказитель, потешит Хозяйку историями.
• • •
На этом месте закашлялся Бара, прервался. Бритоголовый кивнул корчмарю, и тот поставил у локтя старика чашу с теплым вином.
В своем углу скиталец грел ладони о чашку с травяным настоем. То ли слушал сказителя, то ли дремал.
• • •
Девять долгих дней и ночей шли они по тайге. Все свои истории рассказал скальд Хозяйке Зимы еще в первые три дня, но не удивил ее ничем. Тогда он стал выдумывать новые, одна чуднее другой. Он перестал спать днем, нарушил ее наказ. Все думал и гадал, чем удивить свою спутницу.
На пятый день он придумал историю, каких еще не слыхивал Акмеон. Был в ней человек, который отдал свою память колдуну в обмен на умение видеть вещие сны. Был в ней воин, чье тело превратили в машину, но оставили сердце, влюбленное в женщину из воспоминаний. И была возлюбленная воина, заснувшая вечным заклятым сном, чтобы спасти свой народ от беспощадной волчьей Стаи.
— Ты удивил меня, сказочник, — сказала Хозяйка Зимы. — За последние три тысячи лет это никому не удавалось. Удивление — великий дар. Проси у меня награды.
— Я хочу увидеть твое лицо, — сказал скальд.
— Ты смел и дерзок. Но неужели мое прикосновение не научило тебя осторожности? Если ты увидишь мое лицо — ты никогда не сможешь забыть меня. И во сне, и наяву оно будет преследовать тебя, слагатель историй.
— Что ж, я подарил тебе историю про воспоминания. В ответ ты дашь мне память о себе. По-моему, справедливо.
— Ты выбрал.
Она сняла шарф, скрывавший ее лицо. Сказитель увидел ее прекрасные черты. Он понял, что впервые в его жизни нет слов, чтобы описать увиденное. Слезы выступили на его глазах и крошечными льдинками скатились на землю.
— Теперь я понял, — прошептал он. — Но я не сожалею.
— Время для сожалений наступит потом, — сказала Хозяйка. — Поверь мне.
И она повела его дальше.
• • •
Скиталец допил чай и доел сухари. Он вышел из угла, подошел к увлеченному собственным рассказом Баре.
— Кто научил тебя этой истории, старик? — спросил скиталец.
Голос его был тих, но удивительным образом вопрос услышали все. Бара замолчал, перевел взгляд с потолка на вопрошавшего.
— Я услышал ее от одного странника. Он был одет иначе, чем ты, но тоже пришел издалека. И от него тоже пахло морем.
— Куда он направлялся?
— Эй, человече, — вмешался в разговор бритоголовый. — Невежливо прерывать сказителя. Да и кто ты такой, чтобы спрашивать? Какой у тебя интерес?
Рука скитальца исчезла под плащом. Бритоголовый уронил руку на нож. Ватага его дружков, человек шесть, не меньше, надвинулась на скитальца сзади.
Но тот вынул и показал на ладони редкой красоты и размера жемчужину.
— Вот мой интерес, — сказал скиталец. — Ну, кто мне ответит — куда отправился сочинитель этой истории?
— Я отвечу, — предупредил возможных желающих бритоголовый. — Не здесь. Пойдем во двор, покумекаем.
Первым вышел скиталец. Следом бритоголовый со своей ватагой. У дверей он обернулся, быстро кивнул охотнику с вязанкой шкур.
• • •
Сумерки подкрадывались к «Лисьему логову». Вокруг грязного фонаря на шесте вилась мошкара. Посреди двора стоял скиталец, окруженный людьми бритоголового. Вроде бы и без угрозы толпились они вокруг чужака, но держались плотно, а руки прятали за спинами.
— Величать меня Вогой, — представился бритоголовый. Подождал, не назовется ли скиталец, но тот молчал. — Я так понял, у тебя к перехожему сказителю дело.
— Если ты позвал меня для расспросов, то зря тратишь время, — сказал скиталец. — А у меня его немного. Если знаешь, куда отправился сказочник, говори и получай плату. Не знаешь, я спрошу у других.
— Торопишься, значит, — Вога почесал самый большой из шрамов надо лбом. — Ну да, ну да. Понимаю. Сказитель тоже торопился. Пробыл пару часов, за обед расплатился историей. Слышал я, как спрашивал он дорогу до Южной Заставы. Девять верст на восток тропами речных братьев. Он уже у самой Заставы должен быть, если повезло ему, не наткнулся на лихую артель.
Скиталец протянул Воге жемчужину. Тот сгреб ее, спрятал в кошель на поясе. Но когда скиталец попытался пройти мимо него, бритоголовый заступил ему дорогу.
— Ты куда, прохожий, — спросил он, щурясь. — Не договорили еще.
Молодцы Воги переступали с ноги на ногу. Под крышей корчмы беззвучно растворилось чердачное окошко.
— Понимаешь, какое дело, — говорил Вога, упираясь взглядом в чудную, из темного камня, что ли, сделанную пуговицу на плаще скитальца. — За обед-то сказочник расплатился историей. А вот моей ватаге перепало кой-чего посущественней. Соболиные шкурки да мешочек золотого песку. И знаешь, за что он платил, прохожий?
Скиталец молчал, глаз его не было видно под шляпой. Руки скрывались в прорезях по бокам плаща.
— За то, что мы будем сидеть в «Логове» и ждать, пока придет кто-нибудь и спросит за сказочника. Он наказал, чтобы этот кто-нибудь передумал продолжать свой путь. Как в том убеждать, не уточнял, но я сам, веришь, докумекал, — Вога ощерился. — Смекаешь, о чем я?
— Почему ты рассказал мне, куда он отправился? — спросил скиталец.
— Как это почему? Ты же мне заплатил. Вога Рыбарь — честный артельщик. Слово свое не уронит. Ты узнал все, что хотел. Теперь черед мне перед сказочником слово держать.
В поднятой руке скитальца курился пистоль. Как и сам странник — нездешнего, непривычного вида.
Сказал и свистнул. Тренькнул под крышей корчмы самострел. Запела стрела. Громыхнуло так, что позакладывало уши у всей ватаги.
В поднятой руке скитальца курился пистоль. Как и сам странник — нездешнего, непривычного вида. Длинный, суженный к концу ствол. Изогнутая рукоять с серебряными щечками. В цевье прорезь, сквозь которую видны колесики зарядного механизма. Самое крупное зубчатое колесо выдается над казенником, на нем лежит большой палец стрелка. На пальце для удобства прилада вроде наперстка.
— Вога, смотри, — один из ватажников указывает пальцем на землю.
Там лежит самострельный болт. Все, что от него осталось. Наконечник и древко раздроблены встречной пулей.
С грохотом по скату крыши скользит тело. Впечатывается в землю. Давнишний охотник со шкурками. Вместо левого глаза черная дырка.
— Одним выстрелом. И стрелу, и Михана. Волчья сыть!
— Пистоль заговоренный!
— Братия, да это же островной пищальник, — говорит самый сообразительный из ватажников. — Бара про них сказывал. Конец нам, братия.
— А ну молчать, — прикрикивает на своих Вога. Отступает, пригнувшись, назад, в руке кривой рыбацкий нож. — Разом навалимся, и всех делов. Давай, раз, два.
Скиталец поднимает глаза на Вогу. Бритоголовый осекается, впервые встретившись с взглядом из-под полей соломенной шляпы. Рот его наполняется слюной, низ живота сжимается. Это у Воги Рыбаря, видавшего, как людей раздирают в клочья кривозубые водяники, и ходившего с острогой на медведя.
— Бей! — истошно орет Вога.
Двое ватажников кидаются скитальцу на спину. Тот проскальзывает, проплывает между ними и дважды стреляет в упор, дырявя курчавые головы. Сообразительный горлохват, смекнувший, что имеет дело с пищальником, пыряет его в бок заточкой. Тот перехватывает удар полосой особой, мягкой стали под стволом, крутит руку, и дуло оказывается уперто в живот ватажника. Гремит выстрел, и тут же скиталец отпрыгивает назад, вертится вокруг своей оси, взметая полы плаща. Брошенный в него топорик пролетает мимо, застревает в стене сарая.
Кинувшийся бежать Вога сталкивается с метнувшим топор подручным. Хватает его за плечи, закрываясь от безжалостного дула. Но скиталец складывает пальцы левой руки в фигуру, выбрасывает ее вперед в момент выстрела. Пуля вылетает из ствола с гудением рассерженного шмеля, только шмель размером с кабана. Наделенная колдовской силой, она прошибает Вогу и второго ватажника насквозь, вырывает огромный кусок забора и улетает дальше, в темноту.
Последний ватажник пытается шмыгнуть незаметно обратно в корчму. Скиталец, не глядя, уложив ствол на плечо, посылает в него пулю. Передергивает зубчатое колесико большим пальцем. Обводит поле битвы взглядом, приподнимая указательным и средним пальцем шляпу. Подходит к стонущему под телом товарища Воге.
— Твои друзья мертвы, — голос скитальца ровный, он даже не запыхался. — Ты тоже умрешь, но не сразу. Я послал пулю так, чтобы она убила тебя медленно.
Пищальник опускается на корточки рядом с Рыбарем.
— Ты уже сейчас чувствуешь сильнейшую боль. Но она ничто рядом с той, что придет. Я облегчу твои страдания, если ты еще раз скажешь мне, куда ушел сказочник. Скажешь правду.
На губах Воги пенится кровь. Внутри него все разорвано в клочья. Он понимает, что скиталец не лжет: смерть будет медленной и ужасной. Значит, и ему не стоит лгать.
— Я сказал тебе все, как есть, — хрипит он. — Сказочник ушел к Южной Заставе. Похоже, ему нужно на север, в Россыпь. Дорога, которую я ему показал, короткая, но опасная. На ней хозяйничают вольные артели. Они не любят чужаков.
— Нигде не любят чужаков, — рассудительно замечает скиталец. — А сказочник чужак повсюду.
Он протянул руку и прижал пульсирующую жилку на шее Воги. Тот всхлипнул, закатил глаза и отошел. Быстрая и легкая смерть.
Пищальник тоже держал свое слово. 2
На лесной поляне горел костерок. Упитанная тушка кролика, пронизанная вертелом, исходила жиром на угли. Вокруг костерка сидели пятеро, вида самого бесшабашного. Все при оружии, у одного на коленях многозарядное ружье валитского образца. Поодаль валялся изрядный мешок, туго набитый и перехваченный зачем-то посередине веревкой.
Тот, что с ружьем, говорил сказ. Четверо внимали.
• • •
На седьмой день впереди показалась гора, внутри которой был дом Хозяйки Зимы. Тут скальд увидел в небе падающую звезду и придумал историю. В ней звезда была сделана из черного льда. Лед был непростой, он похищал тепло сердец и заменял его звездным холодом. Люди звездного холода не знали ни любви, ни дружбы, только служение трем Хозяевам Льда. Хозяева же, в свою очередь, служили древней машине, в чьей ненасытной топке сгорали миры. Гореть бы там и миру, на который упала звезда, но на пути Хозяев встали великан-молотобоец, карлик-механик, лесной воин и мальчик с сердцем мужчины. Еще им помогали и мешали благородные лорды, повелевавшие магией драгоценных камней, стальные шагающие машины и дед-сова, древний, как тайга.
Если в прошлой истории любовь жила в воспоминаниях, то в этой она была единственным оружием, способным бороться с холодом небесных бездн. Любовь сына к отцу, мужа к жене, народа к земле. Любовь растапливала лед и одерживала победу.
— Ты вновь удивил меня, сказочник, — сказала Хозяйка. — Пусть любовь незнакома мне, но я поверила в нее, пока ты говорил. Какую награду ты хочешь? Проси, но будь осмотрителен.
• • •
Лежавший в сторонке мешок шевельнулся и замычал. Человек с ружьем прервался, недовольно посмотрел в его сторону.
— Будешь бузить, суну в костер, — сказал он.
Движение в мешке утихло. Сказ продолжился.
Взгляд ее стал исполнен грусти. «Я предупреждаю тебя, сказочник. Стоит мне поцеловать тебя, и я навсегда завладею твоим сердцем».
• • •
Глядя в ее лицо, открытое для него ночью и днем являвшееся ему во снах, сказитель попросил поцелуй Хозяйки Зимы. Он давно уже не мог помыслить ни о чем другом.
Взгляд ее стал исполнен грусти.
— Я предупреждаю тебя, сказочник. Стоит мне поцеловать тебя, и я навсегда завладею твоим сердцем. Осколком льда оно будет лежать в моей подгорной сокровищнице и никогда не забьется для другого человека. Твоей же человеческой любви не растопить лед в моей груди. Проси другой награды. Проси, чтобы я отпустила тебя и вернула весну в твой край. Проси вечную молодость и корону Озерного Града. Проси что хочешь, но не проси целовать тебя.
— Стоит мне закрыть глаза, я вижу твои губы, Хозяйка. Я поднимаю веки и вижу твои глаза, холодные и чистые, как рассвет. Ты манишь меня, и я не узнаю покоя, пока не изведаю истинный вкус Зимы.
— Ты знал покой, глупец, — сказала она и поцеловала сказителя в губы.
Холод вечных льдов на краю мира вошел в его грудь. Чтобы поселиться там навсегда.
• • •
— Любопытство не доводит до добра, — сказал человек с ружьем. — Спросите хоть у нашего нового гостя.
Четверо обернулись и посмотрели на скитальца, вышедшего из лесной тени.
— Подходи ближе, странник, погрейся у костра, — пригласил пятый артельщик. Он, очевидно, был за главного. — Камыши нашептали мне, что ты учинил разгром и разор в «Лисьем логове». Пухом земля Воге и его ребятишкам. Славная была ватага.
— Новости расходятся быстро в ваших краях, — только что скиталец был между деревьев, и вот он возле костра: лицо скрыто соломенной шляпой, руки под плащом. Никто не видел, как он подходит, будто разом перепрыгнул он из тени в тень. Артельщики зашептались, отодвинулись от скитальца. Только их главный остался невозмутим. — Значит, ты знаешь, зачем я пришел.
— Знаю, — кивнул артельщик. — А ты, раз слышал мой сказ, знаешь, что твой человек проходил здесь. Только не ушел он далеко.
Артельщик кивнул на мешок, который принялся извиваться, будто пытаясь отползти подальше.
— Вот он, твой со всеми потрохами. Я как услышал, что сказитель нажил врагов среди пищальников, так кинулся с артелью за ним следом. Мне лишняя напасть ни к чему, про вашего брата я наслышан.
— Книга, — сказал скиталец. — Книга в деревянном окладе была при нем?
— Чего не знаю, того не знаю, — развел руками артельщик. — Сам посмотри, чай не маленький. Справишься.
Пищальник подошел к мешку, нагнулся, развязывая веревки. Главный за его спиной сделал движение глазами. Четверо артельщиков напряглись, сжали рукояти багров.
Скиталец открыл мешок. В лицо ему уставился страховидный ствол самопала. Поверх щерил редкие зубы артельщик в расшитой рубахе.
— Ку-ку, — сказал он.
Главный мягким движением вскинул ружье и выпалил в спину пищальнику. Одновременно грохнул самопал, выбрасывая облако рубленых гвоздей и мелкой свинцовой дроби.
— Попал? — спросил один из артельщиков, щурясь сквозь синий дым.
Дым чудесным образом пополз против ветра к деревьям. Где и собрался в фигуру в плаще и шляпе. Только теперь она держала в руке пистоль.
— Морочит, сука, — не смутился главный и выпалил без передыху еще четыре раза. На пятый затвор клацнул, патронов в ружье больше не было. Темный силуэт скитальца заколебался, разорванный в четырех местах, поплыл. Налетевший с Мирвы-реки ветерок развеял пороховой дым, из которого был соткан фантом.
А потом пять раз с разных сторон поляны прогремели выстрелы. Пятеро артельщиков ткнулись лицами в землю, мертвее заячьей тушки на вертеле. Главный отбросил в сторону бесполезное ружье, вытянул руки перед собой.
— Эй, пищальник, — закричал он, вглядываясь из всех сил в темноту между деревьями. — Ты меня не убивай. Кто тебе расскажет, куда пошел твой сказитель?
Ствол пистоля уперся ему повыше левого уха. Артельщик сглотнул.
— Холодный, — прошептал он. — Должен же быть горячий. Как так?
Щелкнуло взводное колесико. На лбу артельщика крупно выступил пот.
— Мы дали ему лодку, — он говорил быстро, сбивчиво, так непохоже на прежнюю свою манеру. — Он заплатил — своим рассказом. И добавил соболей и золота, чтобы мы ждали тебя. С мешком я дотымкал, думал, сработает. Кто же знал, каким штукам ты обучен, скиталец.
Ствол надавил, сминая кожу. Артельщика затрясло.
— Он поплывет в обход Южной Заставы, к Ключам. Там хочет сесть на утренний поезд, ехать на север. Тебе за ним не успеть, пищальник. Поезд ходит из Ключей раз в три дня. Ты опоздал.
Эхо выстрела раскатилось над лесом, пугая задремавших птиц. Закаркали в предвкушении вороны, слетаясь на поляну с погасшим костром. 3
На девятый день они достигли подножья горы. Вершина ее, скованная вечными льдами, лежала выше облаков. Склоны спали под снежным пологом. Узкая тропинка уводила между скал в расщелину и дальше в глубь горы.
— Это вход в мой дом, — сказала Хозяйка Зимы. — Я так и не услышала от тебя историю, которая удивила бы меня в третий раз. Ты не вернешься в свой город, сказочник.
— Я прошу у тебя отсрочки, — попросил скальд. — Дай мне время постранствовать, увидеть мир. Я побываю в далеких городах, встречу неведомые чудеса. Я сочиню историю, которая тебя удивит. Дай мне хотя бы год.
— Я дам тебе один день, — сказала Хозяйка. — Но это мой день, для человека он равен году. На рассвете следующего дня ты вернешься сюда и расскажешь свою историю. До тех пор твой край не увидит весны — это послужит залогом твоего возвращения.
• • •
— А что такое залог, дяденька? — перебила девочка рассказчика. У нее были золотые волосы и платьице в розовых лентах. Ее мать, судя по перчаткам и вуалетке, саманская аристократка, была недовольна, что девочка разговаривает с первым встречным, да еще и явно ниже ее по положению. С другой стороны, она могла позволить себе отвлечься на несколько минут и обменяться еще одним томным взглядом со стройным капитаном уланов, навестившим салонный вагон.
— Залог, милая, это такая вещь, которую один человек оставляет другому, когда обещает что-то. Он потеряет эту вещь, если не исполнит обещания.
— А какой залог оставил сказочник Хозяйке Зимы? — не унималась девочка.
Рассказчик посмотрел в стекло, за которым проносился солнечный пейзаж южных окраин Россыпи.
— Скальд оставил ей свое кольцо с безымянного пальца, — сказал он. — А Хозяйка Зимы надела ему кольцо из льдистого серебра, как напоминание о долге. Это кольцо должно было указать сказителю обратный путь, когда ему придет время возвращаться.
— И куда он отправился потом?
— Он вернулся в свой город. Там он обнаружил, что за девять дней, проведенных им в пути к горе Хозяйки, девять раз северную ночь сменил северный день. Прошло девять лет. Люди, которых он помнил, не узнавали его. Да и хорошо, что не узнавали, ведь это из-за него их края покинула весна, и воцарился вечный холод.
— Он остался жить в своем городе?
— Нет. У него был долг перед Хозяйкой, долг перед людьми города. Он отправился на юг, к морю и к островам далеких феймов за ним. Там он надеялся отыскать историю, которая вернет людям солнце.
— У него получилось? — спросила девочка.
Ординарец капитана с поклоном передал ее матери сложенную треугольником записку. Она развернула ее, нежная кожа под вуалеткой налилась румянцем. Кокетливым жестом дама отщипнула со своей шляпки ленту, на мгновение приложила ее к губам и передала ординарцу. Держа сокровище на почтительно вытянутых руках, тот поспешил в другой конец вагона, где томился в предвкушении его начальник.
— Трудно сказать. На одном из островов восточного фейма он нашел Книгу Скитальцев. На ее страницах описаны дороги всех людей. Не только те, которыми люди идут, но и те, которыми они могли бы идти. Из Книги он узнал, что кровь человека, не имеющего дома, не испытывающего любви и не боящегося смерти, может снять любое заклятие. Даже наложенное Хозяйкой Зимы.
Рассказчик протянул руку и поправил локон, упавший девочке на лоб. В солнечном луче из окна сверкнуло серебряное кольцо на его безымянном пальце.
В охранном броневагоне жара, духота и скукота. Одно развлечение — сбросив кителя, дуться в неуставные карты. Проигравший получает от двух соперников по щелбану и, потирая лоб, идет к смотровой щели проверить, не угрожает ли здоровью и благополучию уважаемых пассажиров какая напасть. Набитый богатенькими путешественниками «Белый луч» — сладкая добыча. Но и весьма зубастая, запросто не подступишься.
Всадник в развевающемся плаще и круглой шляпе лошадь не подхлестывал, но при этом несся с поражающей воображение скоростью. Да еще и наперерез поезду.
Старший капрал Зиза вскочил, бросая карты, ознакомился с обстановкой и тут же принял тактическое решение.
— Капрал Пайхо, приказываю открыть предупреждающий огонь, — приказал он. — Пугнуть дурня, а то мало ли что ему в голову взбредет. Может, бонба у него.
— Есть пугнуть! — капрал пригнулся к казеннику скорострела, взялся за сошки.
Фельдфебель Йорс, младший из троих по званию, поспешил занять свою позицию возле снарядного ящика. Ему вменялось закладывать в скорострел «блины» с патронами и выбрасывать пустые. На солдатском жаргоне должность Йорса при скоростреле звалась «пекарь».
Пайхо примостил объемистый зад на сиденье стрелка, завертел педали, разгоняя стволы самострела. Машинка застучала, загремела, а потом пошла плеваться дымом и искрами, когда капрал открыл огонь по земле перед всадником.
— Йорс, мать твою, воду залить не забыл?! — гаркнул Зиза, подразумевая воронку, из которой охлаждались стволы и поворотный механизм.
— Никак нет, вашбродие! — ответствовал Йорс.
— Смотри у меня!
Тем временем всадник, не обращая внимания на взлетающие вокруг комья земли, приближался к поезду. Правая рука оставила поводья, скрылась под плащом.
— Ба, да у него пистолетик! — заржал Зиза, бдевший у амбразуры. — Страх какой. Однако ж шутки кончились. Срезай его, капрал.
Одно дело отдать приказ, другое его исполнить. Не успел Пайхо двинуть работающими стволами вверх, распиливая всадника с конем пополам, как что-то в недрах скорострела лязгнуло. Его смертоносная работа остановилась, педали застряли намертво. Наступившая тишина оглушала.
— Что еще за новости? — удивился капрал. — Никак перегрелся? Йорс, паскуда, соврал ты про воду?
Пока в голове Зизы тянулась причинно-следственная нить от дымка, вылетевшего из ствола пистоля, до заклинившего скорострела, всадник бросил поводья совсем, управляя одними ногами. Пальцы поднятой левой руки сложились необычным образом. Вместо пули его пистоль плюнул шаром огня, который пролетел сорок локтей и ударил в скорострельный спонсон на боку вагона.
Закричал Пайхо, одергивая руки, враз распухшие от раскалившихся сошек. Мгновением позже в заклинивших стволах рванули патроны. Вырванные из казенника осколки железа швырнули капрала через весь вагон, уже мертвым приложили его об стену.
Йорс на четвереньках пополз назад, подальше от взрывоопасных блинов. Краем глаза он успел заметить, как отваливается от смотровой щели Зиза. Во лбу у него черная дырочка, аккурат третий глаз.
— Что же это такое, мамочка? — прошептал Йорс.
Он полз к переговорной трубе, чтобы объявить тревогу. Оставалось пять шагов, три, два, руку протянуть.
Заколдованная пуля влетела через смотровую щель, повисла, словно осматриваясь. И нырнула вниз, насмерть клюнув фельдфебеля Йорса в основание шеи.
Жарко и мертво в осиротевшем броневагоне поезда «Белый луч» по маршруту Ключи-Саман-Толос.
• • •
Дробно простучали шаги по крыше вагона. На куски разлетелось стекло, и в салон влетела фигура в плаще и соломенной шляпе, какие можно увидеть на стенотипах, живописующих быт островитян дальних феймов. Пассажиры шарахнулись врассыпную с криками. Мать обняла золотоволосую девочку, закрывая ее своим телом.
— Мои пистолеты и палаш, — вполголоса приказал капитан уланов ординарцу. Тот бегом бросился из салонного вагона.
Скиталец не обращал на суету внимания. Взгляд его узких темных глаз был прикован к одному человеку. Одетый в кожу и ткань грубой выделки, тот был не молод и не стар, средних лет. Длинные пегие волосы, перехваченные узорчатым ремешком, обрамляли безбородое лицо. Черты его дышали спокойствием, едва ли не отстраненностью. Светлые глаза смотрели прямо и без страха.
— Долог был твой путь, скиталец, — сказал он.
Пищальник перевел взгляд на переметную суму на плече сказителя. Указал на нее стволом пистоля.
— Ты знал, за что умрешь?
— Хочешь знать, открывал ли я книгу, перед тем, как выстрелить?
— Открыть дело нехитрое, всякий может. Открылась ли книга тебе, вот вопрос.
— Бросай оружие и сдавайся! — раздался голос капитана.
Он целился в пищальника из двух заряженных и взведенных ординарцем пистолей. Между ними по вагону металось не меньше десятка людей, включая саманскую даму, с которой флиртовал улан.
— Капитан, не стоит! — возвысил голос сказитель. — Вы попадете в кого угодно, но не в него. Пищальника не взять пулей.
— Палаш, — приказал капитан, отдавая ординарцу пистоль. Тот вложил в его руку кавалерийский палаш, украшенный бунчуком цветов валитской гвардии. Держа пищальника на прицеле и подняв перед собой палаш, капитан прошагал через вагон, пока не уперся острием под лопатку скитальца.
— Бросай оружие, — повторил он.
Скиталец словно бы не замечал его, буравя глазами лицо сказителя.
— Книга. Открыла ли она тебе пути? — спросил он.
Сказочник опустил веки. Большим пальцем он безотчетно крутил кольцо на безымянном.
Поздно. Пистоль грянул, пуля срикошетила от потолка вагона и попала точно в грудь улану. Он был мертв сразу, еще не начав падать. Ординарец завопил и выстрелил навскидку. Пуля попала в плечо тучному господину в мантии Купеческого Братства Никта. Господин завопил бабьим голосом. Пищальник повернулся, направил пистоль в лицо дамы с вуалеткой. Выстрелил.
— Мама, — прошептала девочка, обнимая талию дамы.
Ординарец рухнул с простреленной головой. Пуля чудесным образом миновала саманскую госпожу и всех, кто был за ней. Глаза под вуалеткой закатились, и дама опустилась на пол без чувств.
Прыгнув вперед, сказитель подхватил уланский палаш. Ударом, выдающим знакомство с подобным оружием, попытался поразить скитальца в грудь. Тот ловко отвел лезвие стволом, выкручивая руку. Грянул выстрел, но сказитель дернул рукоятью палаша. Пуля ушла в пол. Еще выстрел, лезвие отвело пулю, брызнув искрой. Скиталец отступил назад. Сказочник, раскручивая палаш перед собой, тоже сделал шаг в сторону, ближе к окну.
— Я вижу, пути стали Книга тебе открыла, — сказал пищальник. — Тебе повезло. Другие годами листают ее страницы в поисках того, что ты узнал за считанные дни.
— У нас с ней общий язык, — сказочник похлопал по суме на боку. — Язык одиночества.
Он вскочил на столик у окна и споро вылез на крышу вагона. Пищальник последовал за ним.
• • •
«Белый луч» несся по рыжей равнине. Они бежали по крышам до самого хвоста поезда, до последнего вагона. Внезапно сказитель остановился, отбросил палаш в сторону, раскинул руки.
— Стреляй, — сказал он. — Ты все равно не сможешь меня убить. Мое сердце в чертогах Хозяйки Зимы.
Скиталец выстрелил. Дважды. Ведь сердце у людей бывает и справа. Два черных отверстия дымились на груди сказочника.
— Видишь, — сказал он. — Я не могу умереть, пока Хозяйка не отпустит меня.
Пищальник задумался на секунду.
— Значит, твоя история правда. Книга нужна тебе, чтобы рассказать Хозяйке последнюю историю.
— И для этого тоже.
— Я не могу позволить тебе забрать ее. Моя дорога — дорога хранителя Книги. Она пересекает твою.
Выстрел. Ремень сумы разлетается в клочья. Скиталец прыгает, хватает суму, скользит по крыше к хвостовому краю вагона. Сказочник бежит в противоположную сторону. Он спрыгивает в промежуток между вагонами, вцепляется двумя руками в торчащий рычаг. И, надавив на него всем телом, отсоединяет последний вагон. Со скрежетом расходятся муфты. Сначала расстояние между буферами вагонов не шире волоска, но постепенно оно расширяется.
Скиталец смотрит на него сверху, с крыши отходящего вагона. В одной руке сума, в другой пистоль.
— Ты читал Книгу, — говорит пищальник. — Твое место среди нас или среди мертвых.
Сказитель качает головой.
— Мое место рядом с ней, — говорит он.
— Я приду за тобой, когда ты вернешь себе свое сердце, — обещает пищальник.
Сказочник снимает с пальца кольцо Хозяйки Зимы и кидает скитальцу. Тот ловит его рукой с пистолем.
— Оно приведет тебя ко мне, — кричит сказитель, ибо расстояние между составом и отцепленным вагоном уже велико.
• • •
Лишь двадцать минут спустя скиталец открывает суму и обнаруживает в ней сборник неприличных гравюр, изданный в Оросе. Медленно снимает соломенную шляпу, обнажая бритую голову с дорожкой из символов ото лба до макушки. Смеется, запрокинув лицо к небу. Хранитель Книги, обманутый сказочником.
Потом он перезаряжает пистоль, засыпая в него отборные жемчужины. Одной из таких он заплатил Воге Рыбарю. Надевает шляпу.
Скиталец, знающий путь смерти, бросает под ноги кольцо сказочника. Кольцо катится на север, а он идет следом. 4
Человек, поднявшийся на склон горы, был одет слишком легко для этих мест. Но его не касался холод. Полы круглой шляпы укрывали его лицо от снега. Глазами рыси он следил за серебряной искрой, бежавшей перед ним по сугробам.
Сказочник ждал его у входа в узкую расщелину. Вокруг было холодно, но рядом с морозным дыханием из недр горы любой холод был нежнее девичьего дыхания. Серебряная искра проскользнула мимо сказочника и сгинула в расщелине.
— Ты вовремя, — сказал сказочник, встречая взгляд скитальца. — Сегодня я получил свободу. В награду за истории из Книги она даже вернула мне сердце.
— Где Книга? — спросил скиталец.
Пар клубился вокруг его головы, колыхался в такт ровным вдохам и выдохам.
— Она оставила ее себе. Только так я мог вернуть себе сердце.
Пистоль появился в руке скитальца из ниоткуда. Будто соткался из черных теней под полой плаща.
— Зачем тебе сердце, если ты сейчас потеряешь жизнь? — спросил пищальник.
Сказочник пожал плечами.
— Не знаю. Хотелось что-то чувствовать перед смертью. Устал от холода и пустоты внутри. Устал любить только ее, забыв лица родных и друзей. Устал целый год приходить к подножью ее горы. Год Хозяйки Зимы — это триста шестьдесят лет. Я устал собирать истории. Я хочу вернуться домой.
— Я сделаю так, что тебе не будет больно, — пообещал скиталец.
— Не ходи к ней, — попросил сказочник. — Она заберет твою любовь и память.
Пищальник покачал головой.
— У меня никогда не было ни того, ни другого.
— Тогда я был счастливей тебя.
Звук выстрела заблудился в стенах расщелины и сгинул. Из-под распростертого тела сказочника вытекала кровь. Снег на ее пути мгновенно таял, а из темнеющей земли выстреливали быстрые ростки. Пищальник наклонился над мертвецом и закрыл его светлые глаза.
— Ты умер без дома, без любви и без страха, — сказал он. — Ты умер скитальцем. Твоя кровь отворила двери весне.
Он поднял голову и шагнул в проход, дышавший вечной стужей. Туда вела его дорога. Последние слова скитальца застыли изморозью на черных скалах.
— А меня ждет зима. 5
История закончилась, а она все сидела с закрытыми глазами. Он был рад возможности любоваться ее лицом, не попадая в плен ее сверкающих глаз.
— А что было дальше? — спросила она. — Скиталец полюбил ее? Она подарила ему свой поцелуй?
— Пока не знаю, — ответил сказочник. — Я смогу рассказать тебе через год, когда будет готово продолжение.
Она приблизилась к нему вплотную, и он почувствовал свежий холод ее дыхания на своем лице.
— Ты мучаешь меня, — прошептала она. — Ты же знаешь, я пуста внутри. Только твои истории могут меня наполнить.
«Я знаю, — подумал он. — Но лучше бы не знал».
— Следующую историю я напишу про ревность, — сказал он. — Про нового Хозяина Весны, которого она выбрала.
Она смотрела в его глаза, ее руки лежали у него на плечах.
— Ты знаешь, мне нужна человеческая любовь. Она питает меня. Но ты, только ты наполняешь меня здесь, — она коснулась ложбинки между ключиц.
— Я расскажу про тех, кто пополняет твою сокровищницу. Про осколки их сердец. Но это будет через год. А сейчас мне надо идти.
— Ты всегда покидаешь меня.
— Таков уговор.
«Слишком мучительно бывать с тобой подолгу. А без тебя невозможно».
— Уговор, — повторила она. — Что ж, я помню.
«Я сказитель, — ответил он барам. — Хотите послушать мою лучшую историю?».
Она прижалась своими губами к его губам. Сказочника обожгло холодом, но в то же время, пока длился поцелуй, он чувствовал, что его сердце живо, что оно вновь трепещет в его груди. Так продолжалось недолго.
— Возвращайся, — попросила она. — Я жду тебя.
Он коснулся своих губ. На пальцы лег иней.
— Через год, — сказал он. — Я вернусь к тебе через год.
У подножья горы он встретил трех горцев, разбойников-баров. Одному из них приглянулась его соломенная шляпа, и он спросил имя сказочника в надежде, что тот окажется безродным чужаком. Чужака можно без боязни прирезать и оставить раздетым под валуном. Никто не спросит, никто не придет мстить.
— Я сказитель, — ответил он барам. — Хотите послушать мою лучшую историю?
Три выстрела слились в один. Он не стал сталкивать тела в пропасть, оставил поживу снежным барсам. Тот, кто хотел завладеть его шляпой, был совсем мальчишкой. Немало страниц опустело в Книге, когда он опустился в кровавый снег.
Ничего не шевельнулось в пустой груди сказочника. Ни жалости, ни чувства вины. Он опустил мальчишке веки, пряча изумление, навечно поселившееся в глазах. Сжал в кулак руку с серебряным кольцом на безымянном пальце.
— Что же ты сделала со мной? — прошептал он. — Я наполняю тебя, но я сам пуст. Некому меня наполнить. Кто пройдет со мной этой дорогой? Кто?
Ледяная пустыня вокруг молчала. Он застыл, запрокинув голову к небесам и ловя ртом снег. Над ним в вечном покое вздымалась гора, дом Хозяйки Зимы.
Говорили — Драгонь-цвет растет в горах, как друзы самоцветные. И тому, кто отыщет его и сорвет, будет все, по желанию его. Кто власти жаждал, кто знаний, кто богатств — уходили искать драгонь-цвет в горы вечные, горы Вечьи. Да вот домой не возвращались. Говорили, — особенно купцы да песенники бродячие, что далеко за горами встречали они тех, кто сорвал драгонь-цвет. И они имели всё, чего когда-то желали. Люди рода Веча слушали эти сказки и посмеивались: многие уходит в большой мир счастья искать, кто-то и находит, без всякого драгоцвета. Говорили — только мужчине дано сорвать драгонь-цвет. Что женщинам не пройти горний путь, как не подняться реке в гору, как не стать земле ветром. Женщины долины улыбались про себя: пусть говорят, тешатся. Зачем женщине свой маленький драгонь-цвет, когда у нее есть весь Вечий Круг, — венец на челе бога Веча? Ни одна из них не променяет всю землю на песчинку, весь свет — на малую искру, вечность — на один миг. Драгонь дает одному. Круг — всем: и знания, и богатство, и закон, и силу. Драгонь — путь для одного, Круг — для всех, для всего рода человеческого. * * * Бог Веч, владыка времен и вершитель судеб надел свой венец на рассвете. Долину еще застилало одеяло тумана, а женщины рода Веча поднялись, тише облака окружили избу травницы Пореки. Во двор не ступали. Стояли за изгородью и молчали. Смотрели с такой ненавистью, что дворовый пес забился на цепи и взвыл в страхе. От воя и пробудилось селение. Те из торговцев, кто впервые пришел в долину за тончайшей шерстью, поначалу дивились: где ж это видано, чтобы бабы, собравшись больше одной в одном месте, — молчали? Бывалые купцы торопились покинуть селение. Круг без особых причин чужаков не трогал, соблюдал закон гостеприимства. Но кто знает, что увидит Круг в твоей душе, за что внезапно петлей горло захлестнет, до хруста позвонков стянет: за обман давний, за кражу забытую, за кровь нечаянную… А на ком греха нет, даже малого? Лишь на том, кто не рожден. Из окон соседского дома тоже во все глаза пялились во двор Пореки, хотя мальчишкам не раз влетало от отца Нетора, — они разбегались тараканами и снова льнули ко всем щелям: не доводилось им еще видеть Большого Круга. Редко собирается он, и для больших дел, — чужеземцев воинственных отвести или гнев бога Веча, земли да небес утишить. А тут к дому травницы слетелись женщины со всего селения — матери и жены, сестры и невесты. Все, кто родовой пояс Веча носил. — Воет-то как, бедная псина! — поежился старший сын Нетора. — И чего бабам от Пореки понадобилось? Ее ж одним ногтем придавить можно. А всем Кругом так и вовсе сотрут. Жалко, красивая баба. Нетор провел ногтем по лезвию ножа, хмыкнул: поправить не мешало бы. Да и принялся за дело, не откладывая. Сын ждал, переминался, сопел недовольно, но понукать отца не смел. И Нетор снизошел: — Гостя встречать пришли. К соседке нашей сын приемный вернулся. Вель. Который восемь лет назад пропал. — Да ну! Так он же в горах помер! — Не помер, значит. Ошибся я тогда. Ошибся ли? Нетор не мог не узнать скрепу, которую сам подарил сироте Велю, когда тот вошел в род. Для первенца своего, Догляда, Нетор ту скрепу творил. Хрусталинками горными отделывал — для глаза зоркого, сердца чистого, духа светлого. Не успел вручить оберег сыну: не стало у него первенца. Вечий Круг смолол. Он покосился в угол, где увечный Догляд возился в плошке с водой, пускал пузыри через соломинку. Мокрый весь, спутанная бороденка обвисла сосульками. Сын вскинул бессмысленные глаза, гукнул что-то свое, всегда неразборчивое. Нетор тот оберег Велю отдал. Но, мало ли, потерял мальчик, или отнял кто, или сам подарил? Да вот кости не подменишь, а был Вель хромоногим. Такое тело и нашли охотники в горной расщелине: правая нога короче. Волос черный вокруг черепа. И неторов подарок на ребрах лежал, как новенький. Привезли к Пореке останки, — признала она приемыша. А скрепу с тех пор у сердца держала. Своих слез не пролила, гордячка, так хрустальные на груди горели-помнили. Кого же похоронили они тогда, если не мальчика Веля? Нет, не Вель вернулся через восемь лет, хотя скрепу предъявил — точь-в-точь. Порека спозаранку пришла — лица не было. Зови, мол, людей — мертвец ожил! С топорами пошли, с кольями. Встретил их парень как парень. Уставший, аж шатало. Улыбался счастливо: «Люди, это ж я, Вель! Вернулся! Живой!» Сам руку порезать дал — кровь брызнула красная, теплая, человеческая. Допросили — много чего сказал, о чем только сирота пропавший знать мог. Положили обе скрепы рядом — не отличишь. Откуда? Да и одежа на нем — с плеча отцовского, словно своей не было. Порека, видать, из короба достала. И ноги у этого Веля — здоровые, ровные, дай бог каждому. Словно и не был увечным. — Бать, — не вытерпел старшой, перебил думу, — так им-то какое дело? Ну вернулся — так в радость! Вой на улице стал невыносимым: к псу травницы присоединились все окрестные собаки. Нетор зло вонзил нож в лавку: — В радость, говоришь? А то, что Липка пропала, даже Круг не может след найти? Чуют бабы: знает этот Вель, где девочка. Сын хлопнулся на лавку, выдернул нож, скривился: — Знает, так скажет. Только не сходится. Он ночью пришел? Во-от. А Липка утром накануне пропала. И в то время любой наш дозор заметил бы чужака. Не было его близко, бать. — Заметил бы, как же! — фыркнул Нетор. — А кто его видел, пока травница к нам в дверь не постучала? Ни одна баба не заметила. Ни одна собака не взлаяла! И Вель этот сам говорит, — не встретил никого из наших. Да мне глаза его не понравились: смеялся он над нами. — А мы с дружками еще раз спросим! — старшой ловко вертанул в пальцах ножик. Нетор кивнул, но усмехнулся про себя: после Круга некого будет допрашивать. Да и незачем. У баб даже зверь неразумный заговорит. Но мертвяк — это вам не зверь, заговорит ли? Потому — пусть старшой ждет своего часа. * * * Пес задолго до полудня сдох. Лежал посреди двора лохматой грудой, вперив остекленевший укоризненный взгляд в закрытую на засов дверь. Мертвая пасть скалилась с горькой укоризной: хозяйка так и не вышла, не защитила, не спасла от ужаса. Того, что таилось в избе. И того, что стояло за изгородью — стоглазого, стозевного, яро молчащего чудища. Селение как вымерло. Кто с поисков Липки еще не вернулся, кто детей и животных спасать надумал — уводил в схрон. Нетор и своих малолетних дочерей отправил, от беды подальше. Толку-то чуть, но и этой крохи кому-то хватит, особенно девочкам, чтобы выжить. А собаки уже обессилели, — не воют, а стонут. В хлев Нетор даже смотреть не стал — так тихо там было. Побоялся безвинным животным в глаза измученные глянуть. Совсем обезумели бабы. Всё бросили: и детей, и хозяйство. Очаги погасили. Обо всем забыли. Никого не щадят, если они уже у очагов своих да у животины домашней силы начали брать. А если потом возвращать станет некому? Такой силы ведовства на его памяти еще не было. Оринка, жена его, говорила: нельзя вторгаться, ежели случится. А как ему — ратаю и мужу — стороной стоять? И не пора ли мужчинам вмешаться? Нетор глянул на старшого, поднимаясь со скамьи: — Пора. Увечный Догляд зашевелился, пополз следом. По младенчески, на четвереньках. Да не вышло вмешаться. Женщины не пустили. Стояли, взявшись за руки — не расцепить, хоть топором руби. Да и с топором не подойти — упрешься в незримую стену за шаг до Круга, руки-ноги онемеют. Что ж творится-то, боже Вече?! Это ли — наши нежные ласковые жены?. Нетор поискал глазами свою Оринку. Обомлел: стоит, — белая вся, как дух вылетел, глаза закатились, на губах пена. А броситься к ней, вырвать, к груди прижать родную, любимую, мать детей его — нельзя. Рядом она, а не достанешь. Вот и старый Боград оперся на клюку, мрачен, но не смеет сунуться. А старику в ладонь судорожно вцепился Липень, брат пропавшей. Двойняшки они были с девочкой — не разлей вода, на одно лицо, и оба Липки, если ласково кликать. И оба — дети Круга. Сутки назад всё началось. Прошлым утром двойняшки пропали. Но мальчишка к вечеру в селение прибежал. Всех на ноги поднял, — в таком страхе был от того, что сестра задумала. Ни много, ни мало — драгонь-цвет искать! Никогда, испокон веков такого не было. Не цветет драгонь-цвет для женщин. Что еще бабы от мальчика узнали — не сказали никому. Но Большой Круг для поиска беглянки собрали. Словно на селение войной кто шел, словно гнев земли и небес очагам грозил. Да знал Нетор: спокойно за долиной, смирно соседи сидят, не посмеют сунуться — научены за века. За горы же никто поручиться не мог. Но тогда — все бы в схроны ушли, а то и долину бы оставили стихиям. Так почему же сразу, как явился чужак, назвавшийся Велем, — совсем небывалую силу Круг поднял? Все здесь. Даже девочки, лишь вчера пояс Веча надевшие. Это уже не просто Большой Круг — Великий. И ради двоих лишь: юноши безусого, да женщины молодой. Что ж происходит-то, боже Вече?! Нетор покачнулся от боли. Сердце сжало так, словно на него уселся великан и давил со всей мощи. Тело словно выворачивал кто наизнанку, чтобы найти и вытряхнуть из него душу, где б ни пряталась в страхе. Найти и спросить — не ты ли зло сотворил? Ты? Умри! И как Порека с Велем могут выдерживать такое? Где силы берут? Или Вель не виновен, или он — мертвяк, над которым живые не властны. Над телом не властны. А над душой? Где душа мертвяка? * * * — Не могу больше, Вель! — Сейчас пройдет всё, матушка, — он с трудом произнес последнее слово, словно камень вытолкнул из горла. Порека лежала на полу — волосы растрепались, платье порвалось — только что билась в припадке, руки на себя наложить пыталась. Вель не дал, удержал. Сильный он теперь, ее приемный сын. На голову выше Пореки. Могучий. Страшный. Ночью он постучал тихо, как мышь поскреблась, но словно не в дверь, а в сердце: Порека проснулась от боли. Не сразу и поняла, что это не сердце вдруг заколотилось троекратным стуком, как малыш Вель когда-то стучал. Она подожгла лучину от тлеющего очага. Кружок тусклого света плеснул по горнице, окрасил стены киноварью. Травницу частенько беспокоили по ночам: болезни не знают сна. Потому отворила, долго не думая. Он стоял в двух шагах от крыльца. Цепной пес, вместо того, чтобы лаять на чужака, восторженно повизгивал, вился вокруг босых ног, разве что из шкуры не вылез и не расстелил ее. Порека подняла лучину повыше и чуть не выронила: чужак был совершенно гол. Из одежды на теле — тонкий шнур, в несколько витков обернутый вокруг талии. Смуглая кожа лоснилась, словно промасленная глиняная сковорода. Исцарапанная вдребезги. Взгляд Пореки то и дело натыкался на светлые полоски шрамов, живописно раскинутые по всему мощному телу. «Плохо выгляжу?» — чуть хрипло спросил гость, и юркая улыбка скользнула ящеркой по гладкому как речная галька лицу. Так же неуловимо улыбались когда-то Вель и его отец, брат Пореки. «Ты всегда будишь чужих людей среди ночи, чтобы спросить о том, как выглядишь? Или все-таки по делу пришел? Такому срочному, что и одеться не успел?» Ящерка снова выскользнула и чуть задержалась, словно грелась на горячем камне. «Я не чужой, матушка Порека. Я — Вель». И глаза у него были счастливые, сиявшие как два солнца после дождя. Разве у мертвяка или горного духа могут быть такие глаза, полные теплого радостного света? Не померкли они, даже когда она соседей позвала, и когда он руку себе порезал. Тогда потускнели, как только Вечий Круг стянулся вокруг дома. Круг давил, словно все горы, вся земля навалились на грудь, не давая дышать. Нет сил больше. Шевельнешься — сломаешь тишину. И Порека не шевелилась. Лежала, как забытая вещь. Ноги просвечивали в прорехи юбки, как лампады в темных оконцах. Стыдно, — сын названный смотрит. До стыда ли? Разум бы удержать. Вель снял с лавки козью шкуру, прикрыл травницу. Погладил по голове, как ребенка. Бережно вытер ей слезы — она их уже не чуяла. — Пусти меня, Вель. Отдам им то, что просят. Память распахну. Душу открою. Пусть увидят, что она чиста перед ними. Пусти. — Нет. Сами войдут, если смогут. А там — посмотрим. — То, что им надо, возьмут и так. Неужели ты не слышишь их Голос? Вель хмыкнул: — Ты об этом комарином писке? Долго же им пищать: наша кровь не для них. А ближе подлетят — прихлопну. Похоже, ему было даже весело. Женщина открыла глаза и тут же отвела их, словно ожглась. — Тогда ты либо свят, либо… Он улыбался. Нет, — смотрел на нее, как тот пес с мёртвой оскаленной пастью. — Либо — что? Не ответила. Приподнялась. Да руки как обломились. Он кинулся помочь, но она отстранила. Встала сама. Она хорошая травница. Ее зелья защищают и против тех — что снаружи, и этого — что внутри. Он смешливо прищурился, наблюдая, как та, которую он с детства привык вслух называть матерью, а про себя — Порекой Прекрасной, растирает тонкими пальцами щепотки сушеных трав, бросает на угли очага. Смешная. Не от Вечьего Круга сеном обороняться. Да пусть верит, хуже не будет. Она почти не изменилась. Не обабилась, как ее ровесницы, которые стояли сейчас, как вкопанные, за изгородью. Тонкая, хрупкая, только лицо стало строже, изящнее, очи — пронзительней и печальней. И сила женская, таинственная, властная — в каждом движении. Прекрасная Порека. Названная мать. Юноша опустил глаза. — Что хоть за девочка, что все с ума посходили? Мало ли детей теряется… Одной меньше, одной больше… — Вель! — укоризненно одернула травница. Когда-то этот голос, еще нежный и звонкий, как подснежник, пел ему колыбельную. — Да не видел я никого из рода Веча! Ни девочек, ни мальчиков. — Чем поклянешься, что не лжешь? — А нужно? Твое сердце знает, верить мне или нет. Не мне отнимать у тебя выбор… матушка. Порека надолго замолчала. Те, за стенами, — просили ее. Они тоже не железные. Как бы много их там ни было, они — живые и слабые. Они уже не приказывали ей — просили. «Он виновен, Порека. Помоги нам. Дай нам свой разум, мы сохраним его, вернем. Клянемся родом!» — «Прочь, стервятницы!» — «Бедная слепая Порека! Не Вель пришел к тебе, — Нелюдь. Он должен сгинуть. Помоги нам! Или уйди, не мешай!» И этого она не могла. Бросила щепоть травы на угли, шепнула: — Сердце часто хочет ошибиться, Вель. — Поэтому ты никогда его не спрашиваешь. Ничего и никого. Разве спросила ты меня, хочу ли я быть тебе сыном? Могу ли? — Я спасала нас, малыш. Ты забыл. Он засмеялся. Сильный, с плечами широкими, как распахнутые крылья, совсем взрослый «малыш». И не скажешь, что ему шестнадцать, этому мужчине с задубелой кожей, исполосованной страшными шрамами. Если бы не шрамы, он был бы красив. Как бог. Бесстрашный и беспощадный. У богов не бывает сердца, они ж не люди. Нелюди. И он не пощадил: — Нас?! Ты себя спасала. Да не смогла. * * * Он не забыл ничего. Три года ему было, не должен бы помнить, а помнил. Как вечером зашли в дом четверо женщин, окружили маму. Вель заулыбался: ему нравились хороводы. А мама побледнела, закричала: «Не дам! Меня забирайте! А его не дам! Беги, Вель! Беги к папе, сынок!» И завыла дико, по-звериному. Испуганный мальчонка сиганул в ночь, оскалившуюся кровавой луной. Куда тут бежать, когда темень кругом, и собаки спущены? Когда отец уж второй день, как на дальней охоте, и только завтра вернется? Вель забился в овчарню. А скоро мама нашла его там, — страшная, растрепанная, с налитыми кровью глазами, светившими, как гнилушка. Хихикая и пуская слюни, она с вилами гонялась за сыном, давила обезумевших ягнят — только хруст и хрип стоял. Вель, задыхаясь от ужаса, верещал: «Мама! Мамочка!» Пытался спрятаться под овечье брюхо, полз на четвереньках между мельтешащих копыт, уже не чуя, как эти копыта ступают на него, сдирают кожу, ломают ребра, пальцы. А мамочка — нет, не мама! бешеное чудище с личиной мамы! — с лютой силой откинула вилами заслонявшую Веля овечку, словно пучок соломы, и вонзила окровавленные зубья в плоть сына. И не рванись он тогда изо всех своих тощеньких щенячьих сил, попала бы не в ногу, а в живот. Не жить бы Велю, если б мамина сестрица Порека — сама еще ребенок — не прибежала на смертные крики. И Пореке бы не жить — оборотень с маминым лицом стряхнул мальчика с вил, ринулся на десятилетнюю девчонку, топча ее, как былинку… Отец спас. Отец, раньше времени вернувшийся с охоты, словно почуял неладное. Об этом Вель уже потом узнал, когда очнулся. И еще узнал, что нет у него больше ни отца, ни матери. Осталась только малолетняя тетка Порека, сама едва живая. Ушел его отец в Вечьи горы, и унес на руках жену, лишенную ума Бабьим Кругом. Унес любимую свою, им же убитую. Говорили: потому отец вернулся раньше положенного срока, что напарника, зверем покалеченного, в лесу бросил. Не спас, домой на себе не потащил. Оставил на смерть лютую, зверью на растерзанье. Отца его старого без сына-кормильца оставил. Думал, — никто правду не узнает. Никто не накажет. Чужак он был, лишь месяц в селении прожил, в силу Вечьего Круга не верил. Не знал, что малый круг вечоры родную пролитую кровь везде чует, видит, где погасла искра из родового очага. Прежде, чем отец Веля домой вернулся, бабы возмездие вершить начали, кровь за кровь брать. Так говорили. Говорили: догнали убийцу жены своей. Уже в горах стрелой достали, опрокинули в реку на дно ущелья вместе с ношей его страшной. Но разве же Вель мог поверить в то, что говорили? Смелая была его тетка. Когда соседи пришли, — то ли детей к себе в дом забрать, то ли дом вместе с детьми прибрать, — никого не пустила. Встала на крыльце, — маленькая, тонкая, яростная, — вцепилась ладошками в загривок дворового пса, чтобы не так страшно было, чтобы боли в израненном теле не показать, и крикнула миру, пришедшему пожалеть, да приспособить сирот к хозяйству: — Не надо нам с Велем никого! Ни к кому не пойдем! Проживем сами! С тех пор по утрам находили они у ворот хлеба горячие или одежу расшитую, да Порека цепного пса чужой снедью кормила, а одежу бабам на вечору относила: «Не надо нам ничего!» Они выжили. Тяжело, голодно, убого. Овцы уцелевшие спасали. И дар был у девочки побогаче, чем тощая отара. Силу трав она умела передавать людям, а кто научил ее — никто не ведал, даже Круг. Не рассказывала она, из каких земель пришла с семьей брата. «Издалека». И все тут. — Откуда ты-то знаешь, как ловушку ставить?! — возмущался Вель, когда Порека заставляла его снова и снова переделывать работу. — Не бабьего ума это дело! — Знаю. Потому что в Бабий Круг не хожу, своим умом живу, — съехидничала тетка. — Так и я не хожу — не баба! — продолжил было ссору мальчишка. — Значит, тоже знаю! И рассмеялись оба, обнялись, засмотрелись в синь небесную, цветущую белыми кувшинками облаков. Облака таяли в ее солнечно-золотистых, как у тигрицы, глазах. Прядка черных волос струилась по белой, едва окрашенной загаром щеке, укладывалась уютным завитком в ложбинку ключицы. Белое, черное и чуть золотого — не много красок взял вершитель Веч для судьбы Пореки. — А хочешь, сплету тебе венок из облачных цветов, — предложил Вель. — Тебе пойдет! — Ага, ты мне еще из драгонь-цвета сплети! — И сплету! Ни у кого из Вечьего рода такого не было! — Вечий-овечий, не человечий! — девочка скривилась презрительно, помолчала, нежно вороша луговые травинки, словно кудри гладила. — Ошейник на горле бога Веча. Посмотри, разве на этой земле мужчины живут? Рабы с вечным страхом в крови! Они не воруют, не лгут, не убивают друг друга только из страха, а не потому, что правду любят, богов и людей чтят. Здесь нет любви, Вель! Обещай мне, что никогда не возьмешь жену из этого рода. Мы — сами себе род. И эта горькая сухая правда вдруг ткнулась в его грудь, как стрела без наконечника — больно, но не насмерть. Стрела, которую не смогли вытащить из него даже Вечьи горы. Навсегда застряла. Стала остью. Не достать, не сломав всего Веля. Когда девушке исполнилось пятнадцать, она и женихов погнала взашей: — Не надо нам с Велем никого! Старший сын Нетора — Догляд — пригрозил силой взять ее в дом, если сама не пойдет, а она только бровью повела: — Снасильничаешь, — Круг тебя в клочки разорвет. — Испугала! — оскалился Догляд. — Ты бы еще Вельку-хромоножку своего на защиту позвала! Не встанет Круг за чужих. И ты всегда против баб наших шла, закон Круга не чтила. Тут взревела она раненой медведицей: — Да кто ты таков, мужичонка блохастый, чтобы лаять о Круге языком поганым?! Пошел вон!!! Закон Круга! Много ваши дремучие бабы о нем знают! А их глупые выдумки — мне не закон! Только тронь меня, и ваша бабья молчанка веночком травяным покажется! Догляд не из пугливых был: не впервой на медведиц охотиться. Силищи — на троих хватит. Ловкости — на десятерых. Волчьи хребты двумя пальцами ломал. И эту гордячку сломает. — Сегодня ночью, Порека! Ушел, посвистывая. Статный, дерзкий. Вель, подслушивавший разговор, едва успел прянуть от двери. Разгневанная девушка влетела в сенцы, шипя, как масло на сковороде: — Я покажу им, что такое настоящий Круг! Я сама себе — Круг! Пометалась туда-сюда, побесилась, да и рухнула, разрыдалась сухо, зло. Вель доковылял до нее, робко коснулся дрожавших плеч: — Хочешь, я сорву для тебя цвет горний? Я смогу. Она вскинулась, еще свирепее, чем на Догляда нахального: — И не вздумай! Куда тебе в горы соваться, калека убогий! Никогда она не поминала об его увечье — изуродованной вилами, плохо растущей ноге. А тут, как по лицу ударила — больно, обидно, хотя и правда. Но Вель простил ее, одинокую несчастную девчонку… Баба есть баба, ее жалеть надо. — Пойдем вместе, тетя Порека. Я найду драгонь-цвет, обещаю. И маму с папой найду. Никто не посмеет тебя обидеть. Она задумчиво глянула на упрямца: — Маму с папой… Давай не сегодня, ладно? И не завтра. На малой вечоре никто и опомниться не успел, выгнать непрошеную чужачку с племянником, как Порека коснулась камней родового очага, прося покровительства бога Веча. И тут же прилюдно свершила обряд усыновления. Обнажила тугую девичью грудь, — Догляд аж застонал, да и не только у него дух перехватило, — и, скороговоркой произнеся ритуальные слова, окропила овечьим молоком розовый сосок, провела по губам племянника. Вздрогнула, когда Вель, ошалевший от неожиданности, прикусил нежную, влажную плоть. Задержал во рту на мгновенье, коснулся языком прохладного бугорка, источавшего такую незнакомую сладкую силу, что вся кровь огнем и громом взорвалась в теле мальчишки. Навсегда осталось в нем гулкое эхо. Навсегда запомнил он это прикосновение. И бессильный гнев мужчин запомнил: теперь никто не мог взять Пореку в жены. Женщина, имевшая детей, но не имевшая мужа, считалась женой самого бога Веча, и дети ее — его детьми. И Круг вынужден был взять Пореку под защиту: нелюдимая чужачка вошла таки в род. Премудрая Порека. Названная мать. >> Войти-то вошла, да застряла у порога, как кость в горле. Догляд, багровый от бешенства, склонился к матери, шепнул слово. Нахмурилась Оринка, соседку за плечо тронула, — и зашуршало, зазмеилось по вечоре слово тихое. Каждого языком раздвоенным коснулось-куснуло, к жене Нетора вернулось. Поднялась она, руки простерла к очагу, чтобы правду ее подтвердил: — С каких это пор матерям дозволено косу девичью носить? Или бога разгневить хотим, чтобы он мужей наших обессилил? Не может девка быть матерью! Девка-мать — не жена богу Вечу! Затрещал огонь в каменном круге очага, полыхнул искрами гневными — согласился. И только Порека заметила, что не пустые руки Оринка над очагом простерла. Да, может, старая жена Бограда что заподозрила. — На моем веку не случалось такого, Оринка. Не можем мы отказать той, что сама в Круг пришла, обряд по уму справила. Вставайте, бабы! Древний обряд творить будем, расплетать косу жены Веча. А ты, Оринка, вспомнишь еще, какие руки к очам очага поднесла. Много кто из мужчин вызвался косу девичью расплести. Юный Догляд всех быком свирепым разметал, никому не дал Пореки коснуться. На него и надели бабы венок Веча, подвели к растерянной девушке-матери, хороводом окружили. Звонко и чисто пели, так слаженно, как только бабы Вечьего рода петь умели. Кружил хоровод свадебный, распускал Догляд густую девичью косу, рекой полноводной проливал на плечи. Не сразу понял Вель, что случилось, когда в звонкий хор крик ворвался, точно ножом сверкнул, вспорол песню. Не догадался, почему Порека из хоровода веселого вырваться пыталась. Лишь тогда осознал, что за цветы были в свадебном венке бога Веча, когда на щеке девичьей синяк распустился багровой розой. Крепко Нетор держал мальчика — не дал вырваться, увел с поля вечоры. Крепко Круг держал Пореку — не дал убежать. Смеющийся Догляд ухватил ее за волосы, как птицу за крыло. Швырнул наземь. Быстрее и быстрее кружили бабы в свадебной пляске, — подолы широкие развевались, платки пестрым вихрем плескались, — живым шатром, летящей стеной скрыл Круг таинство обряда. Только крика отчаянного спрятать не мог. Такого крика, что у Веля сердце из груди выворачивалось, как дерево, с корнем. Тогда и коснулся его зов драгонь-цвета. И смолкло все перед ним — и песни, и крик, и дыхание, и сердце. Долго молчал Круг. А когда расступился, выполз из него первенец Нетора на четвереньках, — слюнявый, с бессмысленными глазами. И на ноги больше не поднялся, и разума не обрел. Оринка, когда осознала, что сама же, стоя в Круге, сотворила с сыном, — взвыла, волосы на себе рвала. Да поздно. Сам себя Круг захлестнул, в свою же петлю попал. Не по воле человеческой, — по древнему закону бога Веча был насильник изувечен. Никто не должен остаться без возмездия. Ни Догляд, ни Оринка. И Пореке урок — за гордыню и дерзость бесстыжую. Говорили — драгонь-цвет сам решает, кому открыться. Сам позовет. Что без зова не найти его, только сгинуть зря. Говорили — не всякий нашедший чудо горнее сможет раскрыть его душу, а не раскроет — так и останется лежать рядом, не в силах ни взять, ни оставить, и будет слушать зов несмолкаемый, пока не умрет, а, может, и дольше. Говорили — не всякий позванный услышит. Только тот, кто уже в смерть войдет, как в дом родной, как в жену, любимую всем сердцем. Согреет ее дыхание ледяное душой своей пылающей, и примет она его, словно бессмертного, заговорит, поведает, как драгонь-цвет сорвать. Может, и было кому так, как говорили. Мальчик Вель иное услышал: стон бескрайний, тысячеголосый, словно звездный. Стон, скатившийся и павший в горы вечные. Не звук даже, — боль. Ничего и никого не осталось в мире, кроме той боли и Веля. И он побежал, как мог — заковылял, опираясь на костылик. Не видел ничего, не понимал, куда. Знал только: туда, где болело, где умирало сердце мира. Споткнулся, упал. Нетор, плакавший над сыном, помог Велю подняться. Хотел удержать мальчонку — бог весть, что сотворит в беспамятстве. Но увидел глаза его, отступился. Да и Боград старый предостерег: — Не держи его, Нетор. Не видишь, — Зов он услышал. — Да ему, калеке, и до гор-то не дойти! Первому же волку добычей станет. — Летом волки на людей не нападают. Если позван мальчик — дойдет. А там — как драгонь-цвет решит. Нетор сам хромоножку в горы понес. Он и не сопротивлялся. Обвис на его руках бессильной тряпочкой, голову на плечо положил. Дорогу подсказывал, словно кошачий глаз имел. Всю ночь шли, весь день. А потом Вель не попросил даже — приказал: — Всё, дядька Нетор. Дальше я сам. Нельзя тебе со мной: оба пропадем. Может, и хотел Нетор через мальчонку к драгонь-цвету подобраться. Может, и думал: Вель найдет — Нетор возьмет. Но спорить не стал. Вздохнул, вынул скрепу из-за пазухи: — Вот. Возьми. Сыну не успел, так хоть тебе оберег послужит. Долго смотрел, как калека по склону каменному карабкается. Шептал: — Прости нас, Вель, если сможешь. Сына моего прости. Помоги ему, когда драгонь-цвет счастье тебе даст. Горы вздымались молчаливо, незыблимо, как Вечий Круг. Срываемый ветром, мальчик цеплялся за выступы и трещины, приникал к каменной груди, сухой и безжизненной, как старческая плоть. Он давно потерял свой костылик. Но его руки всегда были сильными. И теперь жили отдельно от тела и разума, волокли, поднимали неотвязную обузу. Высоко ли в гору заползет хромая улитка? — спрашивали у камня обледенелые пальцы. Улитки не бывают хромыми, — отвечали горы. Значит, я не хромой, — кричал им мальчик. Но ему никто не поверил. И далеко он не ушел. После первого же дождя поскользнулся на уступе. Изувеченная нога застряла между валунами, хрустнула хворостинкой. И вспыхнувшая боль слилась с зовом драгонь-цвета. Время кружилось над Велем как стервятник: сторожило, когда стихнет пойманный зверек мальчишеского сердца, выжидало, чтобы склевать влажные зерна глаз. Вель стал чужим самому себе. Эти кровавые лохмотья содранной кожи — не его. Этот распухший от жажды, не вмещавшийся во рту язык, — не его. И всё горевшее болью тело — чужое. И жизнь, пригрезившаяся в долине. И мысль о пригрезившейся жизни. А он, Вель — от рождения мира был здесь, всегда лежал на каменной ладони изломанным осколком, упавшим с вершины. Сотни веков его обнимало, испепеляя, солнце. Тысячелетия его ласкали, иссушая, губы ветра. Вечность он лежал, слушая голос боли. И не мог идти дальше, в горы. Туда, где болело. Туда, где был он сам — его жизнь, его мысль, его боль. Он сам звал себя из горней выси и не мог подняться к себе. — Смотри-ка, живой! — вырвал его из забытья громовой раскат. Над Велем склонился обросший мужчина в потрепанной овечьей шапке. Знакомые глаза, золотистые, как у тигра, мерцали под густыми бровями. Словно на мальчика глянула ожившая яшма с улыбкой, запертой в вечности. — Папа… — попытался сказать Вель. — Я нашел тебя. Наверное, у него получилось пошевелить разбухшим песочным комом, который он ощущал во рту вместо языка: отец ответил: — Да, сынок, ты молодец. Вставай, хватит лежать. — Не могу. Придавило камнем. И нога, кажется, сломана. — Боли боишься? Отец снял с пояса бурдюк с водой, омыл лицо мальчика, осторожно напоил. Паузы между глотками были долгими, как зимние ночи. — Зачем же ты пришел сюда, сынок, если боли боишься? Вель выталкивал слова по песчинке. Время рассыпалось песчаной горкой, ветер сдувал его, унося в долину. — Драгонь-цвет позвал. — Для какой надобности? — сощурились тигриные глаза. — Исцелять увечных. — Что ж… Начинай прямо сейчас, сынок. А мы с мамой поможем. Мама была как плачущий в лунном луче яхонт. Слабой искрой мерцала ее улыбка, а синие глаза казались окаменевшей слезой. Она кормила Веля похлебкой из зерен и трав, поила козьим молоком. И всегда молчала. — Почему ты молчишь, мамочка? — допытывался изнемогший от тоски Вель. Отец ответил: — Ты не слышишь ее, сынок. Ты не простил. А Вель думал, что никогда и не винил ее в той давней беде. Других простить не мог. Отцу он задал терзавший его душу вопрос: — За что, папа? Почему же ты друга оставил умирать в лесу? Долго молчал отец, прежде чем ответить. — Так и не так все было, малыш. Услышал я зов драгонь-цвета. И пошел, куда он звал. Мир стал другим. Ты теперь знаешь. Вель знал. И он Пореку оставил. Названную мать в людском лесу бросил. Вечьему Кругу на растерзанье. — Зачем же Круг сделал всё это с нами, если ты не виноват? — Виноват, сынок. Медведица на пути поднялась. А товарищ мой между мной и зверем встал. Сказал: иди, друг, не медли, что бы не случилось. Каждый день отец понемногу расшатывал каменные тиски, сжимавшие ногу Веля. Высекал из-под валунов скальную породу, чтобы опрокинуть. А мальчик по чуть-чуть вытягивал себя из смертного плена. Сдвигаясь на волос, не давал утихнуть боли в сраставшейся кости. И жадно впитывал всё, что открывал ему отец о драгонь-цвете. Говорить человеку о драгонь-цвете — все равно что слепому петь о конях зари и драконах заката. Слушать о драгонь-цвете — как пальцами видеть звезды и смотреть на цветок ушами. Ты стал словом, звучащим в плоти, но разве словами увидишь лотос мира, цветущий в каждом из нас? Ты хочешь раскрыть его, лепесток за лепестком добраться до истины. Но всегда будешь держать лишь один лепесток, и никогда — весь лотос. А когда обнажишь сердцевину, и решишь, что нашел сущность мира — пустота засквозит из ока цветка. И ты поймешь, что потерял все, не поняв ничего. Слушай, если хочешь. Драгонь-цвет растет всюду — неслышно, как молчаливая трава под ногами. Незримо, как воздух. Он прорастает сквозь мир и становится с ним единым, впитывает его и питает. Его соки, как кровь, протекают сквозь сердце земли. Он — как ладонь, раскрытая в вечность. Связует пустоту и становится древом с листьями звезд, с корнями — поющими струнами времен. Драгонь-цвет — Дорога. Бесконечная, единая от начала до другого начала. Она несет тебя в своей ладони и, когда раскрывает ее — ты становишься в мире. Чем хочешь стать, тем и станешь, мальчик. Куда хочешь ступить, туда и ступишь. Драгонь-цвет растет через твое сердце. Дорога проходит сквозь тебя, но ты не видишь ее и ступаешь по бездне, думая, что крепко стоишь на земле. Ты падаешь, мальчик, с ладони своей дороги. Ты пробил мир каменной душой и думаешь, что та яма, куда падаешь, — и есть мир. А это — ты, сам себе ставший бездной. Ты зовешь себя из бездны, но где ты сам, — тот, кто зовет? Ты един с тем, кто уже там, куда хочешь придти. Ты — один. Снег падал сплошной завесой. Вель приподнялся на локтях, выдрал себя из ледяной корки, тут же окрасившейся кровью. Не сразу и заметил, что каменный капкан расцепил клыки на ноге. Мальчика ничто не держало. Но идти он не мог. Полз, волоча на руках бесчувственное тело, пока кто-то не ухватил его за шкирку. — Не туда, сынок. Там пропасть. Вель попытался разглядеть отца, но тот уже скрылся за летящими иглами снега. И мальчик пополз в ту же сторону. — Смотри-ка, поднялся! — улыбнулся отец, когда Вель заполз в пещеру.
— Я нашел тебя, папа, — мальчик не смог разодрать спаянные льдом губы. Но отец услышал. — Я и не сомневался, сынок. А тебя тут подарок заждался. Я еще в долине для тебя его творил, да в кармане с собой унес. И протянул скрепу, отделанную горным хрусталем — для глаза зоркого, сердца чистого, духа светлого. Точь-в-точь, как потерянный подарок Нетора. Мать поднесла Велю плошку с чуть теплым отваром, и мальчик долго растапливал лед на губах, прежде чем смог попить. Он слушал наставления отца. И бесконечно долго учился впитывать, вплетать в себя нити невидимого солнца и жар бурлящих под каменной толщей недр. И видеть боль земли, вспухающую бутонами тьмы. Он срывал боль, как цветы, не давая им распускаться. Он внимал миру и чудилось ему, что золотистый огонь, плескавшийся в глазах отца, и тихий свет материнской улыбки, и рассветные отблески на заснеженных вершинах Вечьих гор, и солнечные лучи, пробивавшие тучи мириадами стрел, все это — огненный сок, струящийся по ветвям драгонь-древа. Исцеляющий, творящий, неопалимый огонь. Крылья, поднимавшие Веля к звездам. И они светили ласково, как яхонты маминых глаз. Мама ворошила его волосы тихим ветром. — Прости меня, мама, — шептал Вель, ловя ее ладони. И не мог поймать. Только голос ее шелестел тише ветра. Ты есть плоть и разум земли, мальчик мой. Ты ищешь драгонь-цвет, а он един с тобой. Он смотрит на мир твоими глазами — других у него нет. Он летит над миром твоей душой — другой у него нет. Он зовет тебя твоим сердцем — другого у него нет. Ты и есть — драгонь-цвет. Без него мы все — глина мыслящая. Без нас он — мощь бесцельная, пустота огненная. Без нас никогда не прикоснуться ему к мирам, не прорасти, не проложить дороги. Ты — око в сердцевине лотоса, стебель драгонь-цвета. Ты — драг, самое дорогое, что есть во всех мирах. Ты и есть — древо, связующее ветвями листья звезд. Ты — его дорога. Ты сам — дорога, которой идешь. Дорога, которую ты продираешь в небытии. Один — для всего мира. Дорога, хранящая всех, кто когда-либо был: мысль человеческую и след звериный, тень облака и взмах крыла, свет звезд и жизнь солнца. Ты — драг, связующий миры и времена. Ты ищешь себя в бездне, но где ты сам, — тот, кто зовет? Везде, куда протянут луч дороги во тьме. Ты сам — этот луч, мой мальчик. Единый, от начала до другого начала. Ты — один. — Я не один, пока вы со мной. — Мы — одно и то же с тобой, сынок. Ты — драг, созидающий путь. И мы — та же дорога, которой ты идешь. * * * — Ты, вижу, получил то, зачем в горы ушел? — травница покосилась на сильные, здоровые ноги юноши. И снова улыбка мелькнула ящеркой на гладком камне: — Стал бы я так беспокоиться о своем здоровье! Ты же знаешь, кого я искал. — И нашел? — Да. Говорил с ними. — Лжешь, — устало молвила Порека, — твои отец и мать давно мертвы. — Живы! — Вель всегда был упрям. — Значит, ты сам — мертв. — Я не мертв, — равнодушно сказал Вель, словно его совсем не заботило мнение живых. — Я нашел драгонь-цвет. Это совсем не то, что говорили… Он осекся. Понял, что давно не слышит его Порека. Глаза ее стали пустыми, бездонными, словно глянули в бездну черного солнца. Травница покачивалась, сжимая виски: «Нет! Не встану в Круг!» — «Даже сейчас, Порека? Смотри, мы нашли ее…» — «Никогда!» Не выдержать ей. Самые жестокие войны — неслышные, незримые. Когда человек и не видит, что его убивают и родных его, любимых. Живет, как жил, не чуя. Но не тот человек, кто вернулся из Вечьих гор. Вель дотронулся до лба измученной женщины. Туда, где зияла черная звезда. Погасил рану. Травница тише шелеста листьев шепнула: — Зачем ты солгал мне? — Разве? Меня спрашивали о девочке из рода Веча. Таких я не встретил. — А кого же? Он улыбнулся светло, мягко: — Чудо. Ту, что искала драгонь-цвет! И не славы хотела, не богатства, не власти. Здесь, в долине, такие не родятся. — Ее ждал океан, а она отправилась за каплей! Что же хотела она просить? — Сама откроет. — Не откроет уже. Мертва она, дочь Догляда. Догляда? Он же немощен, как младенец, — хотел сказать Вель. Но мир отхлынул вместе с воздухом, и он задохнулся, точно плотвичка, брошенная на пустом песке… …Полноводной рекой распускал Догляд девичью косу. Кружил бабий хоровод, вздымал пестрые волны, белоснежная птица забилась на гребне волн, утонула. И вышла на берег жена бога: багровые розы горели на белом теле, кровавые лилии распускались под ее ногами — цветы из свадебного венка бога Веча… — Липка, дочь Круга. Они отняли ее у меня сразу после рождения, — слетали слова женщины шорохом опадавшей листвы. — Она даже не знала, что я — ее родная мать. А теперь — уже никогда не узнает. Вель дотронулся до ее дрожавших рук. Как обычно, едва уловимым движением. Легкое касание — и бледнеют хищные розы, закогтившие ее душу. Он поцеловал бы ее тонкие пальцы, извлек ледяную боль из застывшего сердца, но не посмел. — Я не убивал ее, Порека. Но если ты веришь, что я виновен, почему же ты сама не в Круге? Не мстишь? Вашим бабам я не по зубам, но ты — смогла бы. Я бы позволил, принял смерть из твоих рук. И они это знают. — Потому что ты мне сын. Своей матери он тоже был сыном. — Нет, матушка. Потому, что твоя ненависть к ним — больше украденной ими любви. Порека молчала, опустив голову. Вель взял ее безжизненную руку, коснулся губами кончиков пальцев. Она подняла сухие, пожухлые, как осенняя листва, глаза. — Ты осудишь меня, но… Я радовалась, когда Липка убежала. Лучше уж такая судьба, чем та, которую ей начертали. А сейчас радуюсь тому, что Круг не увидит ее живой. Другую, такую же, они еще не скоро смогут вырастить. — Разве могу я осудить тебя за твою боль? Для такой темной радости должны быть совсем черные причины. Круг захлестнул ей горло, душил, не давал рассказать. Нельзя чужакам знать, что Венцу бога Веча давно уже тесно в долине, и захотел он пустить корни по всем землям, стать одним общим садом. Что женщины решили: пора навести порядок во всем доме Веча. Смахнуть пыль, отскрести грязь и вымыть начисто. Нельзя никому проведать, что за последние годы рождалось очень много мальчиков: Круг растит убойное мясо. Что нужен только повод, и Круг его придумает, чтобы выплеснуться из долины и расползтись по земле огромным родимым пятном, просачиваясь везде, как отравленная вода. А когда женщин Веча попытаются остановить, они за око возьмут все очи и сделают своими. За каплю крови — всю кровь. Не прольют, — вберут, растворят в себе. Травница схватилась за горло, прохрипела: — Липка должна была стать центром нового Круга. Вель удивился: — Всегда думал, что центр этого великого гарема — возлюбленный бог Веч. — Они готовили мою девочку к особому посвящению… самому кровавому из всех. Даже если бы Круг не стягивал петлю на горле, она не смогла бы рассказать. Своих дочерей они пожалели, да и закон запрещал отнимать ребенка, рожденного в освященном браке. А дочь такого обряда, когда весь Круг соединяется с богом через жертву, дочь всего Круга — такая девочка давно была им нужна, и они помогли ей родиться. Несчастный Догляд… Его подталкивали, разжигали и спустили с тетивы горящей стрелой. Он был орудием, которое сломали и выбросили: не всякий выдержит прикосновение бога. А с Липкой было бы еще хуже. Порека задыхалась. Вель чуть тронул ее черные косы, — и осыпались с шеи душившие змеи как пепел. Травница вздохнула. — Они сделали бы из нее … подобие мужчины. Женщину с изуродованной, противоестественной душой. Одержимую Вечем, вершителем судеб. Ее предназначили держать Крушащий Круг. — А она отправилась за драгонь-цветом. Вот почему она услышала его зов, единственная из всех. * * * Ее маленькое сердце полыхало жарче земных недр. И Вель откликнулся, поднялся из глубин пещеры, поспешил к девочке. К той, что пришла за драгонь-цветом и висела над пропастью. И страшнее смерти для нее было — не ответить зову, не исполнить то, зачем пришла. Он поймал ее, уже летящую в разинутую пасть небытия. Кинул шнур, сплетенный из силы земных корней. Священный шнур драга, созидающего путь. — Откуда ты, маленькое чудо? — спросил Вель. — Издалека, — шмыгнула девчонка разбитым в кровь носом. — Врешь. А горы вранья не прощают. Зачем тебе драгонь-цвет? Она блеснула на него сердитыми глазенками. Очень уж любопытен этот горный дух. И смотрит строго. И вранья не простит. И сказала, за что готова отдать звезду своего сердца: — Хочу расплести венок бога Веча! — Совсем? — обомлел Вель. — Совсем. Он такой старый, что из него одна труха сыплется. Света не видно. И мамы с папой. Круг запер их от меня. Вель задумался. Понимает ли она, чего хочет? Как бы то ни было, он стал драгом, чтобы исцелять увечных. И дорога привела его к новому началу. — Что ж… Я исполню твое желание. — А драгонь-цвет найти поможешь? — Ты уже его нашла. — Где? — заозиралась девочка на пустынные склоны. — Не вижу. Вель рассмеялся: — Твой драгонь-цвет расцветет в долине, малышка. Тебе надо вернуться. Она разочарованно вздохнула, теребя растрепанную косичку. — Нельзя мне! Они сразу узнают, зачем я в горы ходила. И убьют. А если Липень в селение вернулся, то уже знают. — Убьют? Не бойся, — грустно ответил Вель. — Я приду в долину. Помогу тебе. *** Тишина на улице взорвалась зычными криками: — Нашли! Несут! Вель прильнул к оконцу: между женскими фигурами протиснулся, опасливо озираясь, коренастый бородач с длинным свертком в руках. Вошел во двор. Следом прошмыгнул на четвереньках Догляд. Бородач развернул сверток. Девочка легла рядом с мертвым псом, коснулась мохнатого бока тонкой ручонкой, как погладила. Распахнутые глаза вперились в слепое небо. Из-под слетевшей от толчка шапчонки выскользнула светлая косичка, свернулась змейкой на траве. Догляд подполз, сел рядом, поправил шапочку на ее голове, лопоча что-то свое, неразборчивое. Бородач так и не смог вытащить его за изгородь. Массивный, упирающийся безумец ухватился за собачью цепь, потянул за собой пса. Бородач махнул рукой, да выскочил поскорее сам. Круг сомкнулся. «Мы возвращаем ее тебе, Порека. Теперь она твоя, как ты хотела». Травница вскрикнула, пала замертво, — Вель едва успел ее подхватить. — Я не убивал ее, Порека! Она падала в черное солнце. Таяла искрой в ревущем пламени тьмы. Эти бешеные ведьмы все-таки добились своего. Вернут ли в целости то, что взяли насильно? Вель заторопился. Хотя те, за изгородью, тоже на пределе: так долго еще никто не сопротивлялся Кругу. Но, если Порека очнется, наделенная единой, слепой душой Круга — с лютыми глазами, горящими, как гнилушки, с нечеловеческой мощью, собранной из всех, — он не сможет ее убить, чтобы потом спасти. Он обещал. Вель сгреб и выкинул из дома весь мешавший скарб — лавку, стол, тюки с шерстью, немало удивив толпу сородичей. Женщины, конечно, не заметили, хотя судорожная волна поколебала их немую стену. Нетор же, столбом торчавший неподалеку, стряхнул оцепенение, кивнул Велю головой, словно давно не виделись. В тот же миг лавка в руках юноши ощетинилась десятком стрел. Вот это решительно и по-мужски, усмехнулся Вель. Давно бы так. Лишь бы поджечь не догадались. Скользнул взглядом по грудке мертвой плоти во дворе. По бормочущему над ней Догляду. «Потерпите, я помогу!» Увечный вскинул растрепанную голову, словно услышал. Слезы текли из бессмысленных тусклых глаз. Вель увернулся от брошенного копья. Второе расщепило уже закрытую дверь, выставило бессильное жало. Он расстелил шкуры на глиняном полу, соорудил что-то вроде ложа. Перенес бесчувственную травницу, подивившись ее хрупкой легкости. Она, казалось, уже не дышала. Разделся донага, оставив только шнур на пояснице. Угольком из очага обвел ложе широким кругом. Бросил зерна, разложил травы, какие сумел найти в спешке, чашу с чистой водой не забыл, две стрелы связанных. И еще одну рядом. «Для тебя, Догляд! Твой отец просил за тебя». Драгоценное время терял, не нужна идущему дорогой драга эта наивная видимость магии, как излишня для дела резьба на рукояти ножа, но зато потом — так будет красивее, а, значит, и вернее. В оконце, пробив пленку пузыря, влетела стрела с горящей паклей. Вонзилась в стену за угольным кругом. Догадались все же, тугодумы, подожгли. Да опоздали. Дым растекся вдоль черты, обвился черным удавом. На помощь к нему поползли стремительные змейки из углов, из-под крыши. Не укусить им уже, не задушить. Не достать Веля, уже раскрывшего ладонь драгонь-цвета, протянутую в вечность. Золотистый луч дороги затрепетал перед ним поющей струной. Он лег рядом с бездыханной травницей. Ладонь дороги сжалась, как сердце, объяв их. Захватила и вырвала из мира. И пойманное, словно в кулак, время затрепыхалось зверьком в силке, туже и туже затягивая узел. Отчаялось вырваться и замерло. Он раздевал ее бережно, неторопливо, словно забыл обо всем мире. Да и не было уже того мира здесь, на ладони дороги драга. Он касался ее восхищенно, нежно, невесомо. Как касается мира ладонь дороги драга. Он сгорал в неутолимом огне своей клокотавшей крови. И страшился не выдержать, переступить запрет, и — не спасти; взять ее как мужчина женщину, и — оступиться, пасть в мир с летящего луча дороги драга. Он бесконечно терпеливо будил ее безжизненную плоть, чтобы было куда вернуться духу. Умирал от сладкого ужаса, от огромного — во весь свет, не смотря ни на что! — счастья. Чуткими руками, огненными губами ласкал, согревал. Снял шнур с поясницы, и, осторожно приподняв ее хрупкое тело, порозовевшее, как объятое зарей летнее небо, обвязал себя и ее, собрал воедино. Плоть к плоти, но душа — в душу. Дорогой драга идут в одиночку. Чтобы пройти вдвоем, надо стать — одним. Он обретал ее и терял, обретая. Он приникал к ней, проникал в нее, выдыхал свое сердце, сжигавшее его, как Солнце. Выдыхал Солнце, которое было больше неба, — в недосягаемую, любимую, навсегда оставлявшую его женщину. Она оглянулась, обрушилась камнем, хлынула волной, и он принял эту волну в себя, стал ею. И каждый был и собой, и другим. Они слились. Душа в душу — одна душа. Вздыбились над миром до небес. Вобрали все моря, реки, ручьи и ливни, и еще один звонкий родничок, струившийся светлой косичкой. И растворились. У них уже не было тел. И невозможно было остановиться в прыжке над бездной. И они летели. Поющими стрелами. Звенящим ветром. Одной всеохватной бесплотной волной, плескавшей в чаше Вселенной. И стали они — одно. Одно дыхание. Одно сущее. Один свет. Один мир. Один миг. Время погасло. Взошла Вечность. Они проросли в нее зернами. Расцвели звездами. Осыпались искрами. Огненными молниями — оземь. * * * Нетор следил, как просмоленные горящие колья да стрелы клевали бока и крышу дома Пореки, бессильно шипели и гасли, словно тот на дне морском стоял. Наконец, лачуга занялась робко, нехотя, зачадила густо. И вдруг так полыхнула, — до небес, до самой изгороди выбросив вихри пламени, — что у Нетора борода затрещала. А у женщин — и волосы, и подолы вспыхнули свечками. Бабы и этого не почуяли! Стояли, вперив в ревущее пламя неподвижные глаза без ресниц. Ринулся Нетор к жене — вырвать из Круга, оттащить, сбить огонь. Коснулся плеч — и распался Круг головешками. Мертва была Оринка. И все они — мертвы. Жены и матери. Сестры и невесты. Все. Давно село солнце. Давно остыло пепелище. Давно мужчины предали погребальному костру останки жен и матерей, сестер и невест. И этот костер давно погас, и засыпан курганом. Догорели пустые дома, отданные огню, чтобы не достались ветру. Гарь висела над долиной смрадной тучей. Сухой дождь из нее падал — пепел. Никто не знал, всходило ли солнце за это долгое время. Мужчины и мальчики уходили на запад, все дальше от долины и Вечьих гор. Не было больше Вечьего Круга. Расплетен венок бога Веча. Рухнули все устои, все законы, как дом Пореки. Рассыпались вместе с пеплом отчих домов. Теперь люди будут жить, не чуя правды. Ни разбойника остановить, ни насильника наказать, ни вора найти. Осмелеют безнаказанные, начнут лютовать. И будут люди снова — как звери. Говорили, — так будет отныне и до конца света. Вокруг проклятого пепелища дома Пореки навеки застыли водруженные каменные глыбы. Вечно будут лежать под горящими от проклятий углями кости Нелюдя и его Нареченной матери, — плоть, связанная священным шнуром, соединенная кощунственным объятием, сплавленная огнищем в один неразличимый ком. Вовеки не выпустят Пореку и Веля из Карающего Круга. Их вечно будут стеречь и пытать безмолвные каменные бабы: жены и матери, сестры и невесты, все до одной, все, как одно. Окаменевшее безумие. Вечий Круг. Говорили, — стоять ему всегда, во веки веков. * * * Рвались ткани бытия, расползались волглыми лохмотьями. Гроза металась меж небом и землей. Молниями прошивала вздыбленные волны морей, поднимая их к тучам, ураганом срывала земли — стягивала воедино с небесами и не могла удержать. А когда иссякла, устав обновлять мир, последним громом дрогнул тугой бутон драгонь-цвета, раскрыл и уронил на песчаный берег моря четыре лепестка. И звали их: Вель и Порека, Догляд и Липка. Далеко от горной долины унесла их дорога драга. Трое уходили обратно. В дом, которого нет и не будет. Вель сидел, окунув пятки в море. Чайки сновали над волнами, вышивая исчезающий тут же узор. Прощальные слова позвякивали в сердце, как горсть тусклых монет. «Я доведу вас», — сказал он. «Спасибо, драг Вель, за жизнь подаренную, за душу исцеленную. Мы сами пойдем. Своей дорогой. Тяжелой, человеческой». Поклонились, взялись за руки и ушли по пустынному берегу. И не ведомо им, что, куда бы ни ступили, они пройдут по его сердцу. Драгонь-цвет прорастает всюду. Слова жгли его раскаленной медью. Он кинул их в тихие волны вместе с пустой ракушкой, валявшейся на песке. Ракушка канула, вместив в себя море. Она стала дном бездны с глубоководными, слепыми рыбами слов: «Мы сами…» Одинокое солнце беззвучно плескалось в небе. Золотистом, как глаза Пореки. Дорогой драга идут в одиночку. Даже если весь мир несешь в себе, ты — один.
Радость и горе, всё во мне слито Скрежет зубовный и морфия рай. Мыслью творца ничто не забыто, Чаша полна и бьёт через край. Мукам страстей не видно предела, Сдавлено горло бессилья тоской. Взорвано сердце, истерзано тело, Корчится разум в борьбе сам с собой. Бой длится вечность, нет края маразму. Мчится по кругу жизни кошмар, Но создаю я из собственной боли То, что в последствии создаст удар. Этот удар последний и первый Мир сотрясая круг разорвёт. И поднимаясь из тлена забвенья Разум покоя власть обретёт. Дальнейшее в молчанье...
Сообщение отредактировал const - Пятница, 17.06.2016, 10:00
Ну... есть искра божия..., и экспрессия и накал. А сейчас что пишешь? И какого содержания? Помирился уже сам с собой? Пусть каждый осознает Иерархию и устремится к красоте и культуре.